И утопленник стучится
                                                                      Под окном и у ворот...
А.С.Пушкин
     Усталый,  плыл я  к  нашей купальне в порту.  Вдруг слышу,  на пристани
                кричат;  поглядел:  разряженные дамы махали зонтиками,  мужчины показывали в
                воду котелками,  тросточками. А ну их, они пришли пароход встречать! Я хотел
                повернуться и  поплыть на  боку,  но они взревели еще громче,  тревожней.  Я
                огляделся:  вон  из  воды показались руки.  Пропали.  Вот голова -  и  опять
                нырнула в  воду.  И  я  разобрал,  что кричат:  "Тонет,  тонет!" Откуда силы
                взялись! Я мигом подплыл.
                     Вот высунулось из  воды лицо,  и  на меня глянули сумасшедшие глаза.  Я
                поймал его руку.  И  в тот же миг он прижался ко мне,  обвил ногами,  впился
                ногтями в мою руку.  Мы тихо пошли ко дну. И тут я, не помня себя, рванулся.
                Я  не заметил тогда,  что в  кровь разодрал он мне руку:  у меня и сейчас на
                руке его отметины.  Я выскочил, дохнул. Но вот он тут и сейчас опять схватит
                меня.  Я отскочил,  подплыл сзади. Я схватил его за волосы и ткнул под воду.
                Он попытался выплыть,  но я  ткнул его снова.  Он затих и  медленно пошел ко
                дну.  Тогда я поймал его за руку,  легко поднял,  повернул и толкнул его под
                мышки -  он  продвинулся вперед,  весь обвисший,  как  мешок.  Я  толкал его
                рывками прямо к берегу.  Я ждал,  вот сейчас дадут шлюпку - и мы спасены. Но
                шлюпки не было... Я боялся, что у меня не хватит сил, и глянул на пристань.
                     Шикарная,  праздничная публика стояла плотной стеной у  края  пристани.
                Они смотрели,  как на цирковой номер.  Махали мне и кричали: "Сюда! Скорей!"
                Теперь мне оставалось саженей десять. Я задыхался.
                     Фу,  вот я  у  свай!  Осклизлые сваи стоят прямой стеной,  а  подо мной
                двадцать футов воды.  А сверху сыплется песок из-под чьих-то ног, и я слышу:
                "Слушайте,  куда вы меня толкаете, ведь я упаду в воду сейчас! Не вам одному
                хочется... Ах, какой ужас, он его утопил! Но все-таки, славу богу!"
                     Я  не мог больше,  я хотел бросить утопленника,  пусть достают баграми,
                чем хотят.  Я  искал,  за что зацепиться.  Я  глядел вверх,  а там -  полные
                оживления, любопытные лица. Ой, вот костыль! Костыль забит в сваю. Фу ты! Не
                достать его, четверть аршина не достать! Я набрался последнего духу, толкнул
                утопленника вниз,  сам подскочил вверх и повис на двух пальцах на костыле. В
                правой руке под водой был утонувший.
                     Наверху разноцветные зонтики и вскрики:
                     - Ах,  ужас! Он висит! Пусть он лезет! Сюда! Сюда! Он ничего не слышит.
                Крикнуть ему!
                     У меня пальцы, как отрезанные, сейчас пущу. И слышу:
                     - Га! Бак бана...*
                     ______________
                     * По-турецки: "Ой, посмотри на меня..."
     Я вскинул голову: сносчик-турок разматывает свой пояс. Я разжал пальцы.
                А вот уж и пояс, тканый, широкий, как шарф, и на конце приготовлена петля. Я
                сунул в нее руку утонувшего и затянул петлю. Не помню, как я доплыл до своей
                купальни.  Я  еле вылез и  упал на пол.  Не мог отдышаться.  Кровь стучала в
                висках,  в глазах -  красные круги.  Но я опять стал слышать,  как гомонит и
                подвизгивает народ - это публика над утопленником. Тьфу, начнут еще на бочке
                катать или на рогоже подбрасывать -  погубят моего утопленника. Я вскочил на
                ноги и как был,  голый,  выскочил из купальни.  Толпа стояла плотным кругом.
                Зонтики качались, как цветные пузыри, над этим гомоном.
                     Я  расталкивал толпу,  не  глядя,  не  жалея.  Вот он лежит навзничь на
                мостовой,  мой утопленник.  Какой здоровый парень,  плотный; я не думал, что
                такой большой он.  И лица я не узнал:  спокойное красивое лицо, русые волосы
                прилипли ко лбу.
                     Я стал на колени, повернул его ничком.
                     - Да подержи голову!  -  заорал я на какого-то франта.  Он попятился. Я
                искал глазами турка. Нет турка. Стой, вот мальчишка, наш, гаванский.
                     - Держи голову.
                     Теперь  дело  пошло.  Я  давил  утопленнику живот.  Ого!  Здорово много
                вытекло воды! Нет, больше не идет.
                     Теперь надо на спину его, вытянуть язык и делать искусственное дыхание.
                Скользкий язык не удержать.
                     - Дайте платок, носовой платок! - крикнул я зрителям.
                     Они дали бы фокуснику, честное слово, дюжина платков протянулась бы, но
                тут только спрашивали задних:
                     - У вас есть платок? Ну, какой! Ну, какой! Ну, носовой, обыкновенный!
                     Я не вытерпел: вскочил, присунулся к какому-то котелку и замахнулся:
                     - Давай платок!
                     И как он живо полез в карман, и какой глаженый платочек вынул!
                     Теперь  мальчишка держал  обернутый в  платок  язык  утопленника,  а  я
                оттягивал ему руки и пригибал к груди.
                     Мне показалось, что первый раз в жизни я дохнул - это вот с ним вместе,
                с его первым вздохом.
                     Мальчишка уже  тер  своей курткой ноги и  бока этому парню.  Тер уж  от
                всего сердца,  раз дело шло на лад.  Утопленник-то!  Ого!  Он уж у меня руки
                вырывает, глаза открыл. Публика загудела громче.
                     Утопленник приподнялся на локте, икнул, и его стало рвать. С меня катил
                пот. Я встал и пошел сквозь толпу к купальне.
                     Дамы закрывались зонтиками и говорили:
                     - Я  думала,  что  они  бледнеют,  а  глядите,  какой  он  красный!  Да
                посмотрите!
                     Они меня принимали за утопленника.
                     Одежду мою украсть не успели.
                     Через полчаса я отлежался,  оделся и вышел.  Никого уже не было. Пришел
                пароход, и на нем мыли палубу.
                     Дома я завязал руку.
                     А  через  три  дня  перестал даже  злиться  на  зонтики.  И  забыл  про
                утопленника: много всякого дела летело через мою голову.
                     Да  вот  тоже с  утопленниками.  Уходил пароход с  новобранцами.  Мы  с
                приятелем Гришкой  на  шлюпке  вертелись тут  же.  Пароход отвалил,  грянула
                музыка. И вдруг с пристани одна девица крикнула пронзительно:
                     - Сеня! Не забывай! - и прыг в воду.
                     - И меня тоже!
                     Глядим,  и другая летит следом.  И барахтаются тут же, под сваями. Мы с
                Гришкой мигом на шлюпке туда. Одну выхватили из воды, а она кричит:
                     - А шляпку! Шляпку-то!
                     Но мы скорей к другой,  вытащили на борт и другую.  Пока шляпку ловили,
                они уже переругались:
                     - Тебя зачем туда понесло?
                     А другая говорит:
                     - А ты думала, ты одна отчаянно любишь?
                     Гришка говорит:
                     - Да он и не видал.
                     Та шляпку вытряхивает, ворчит:
                     - Люди видали, напишут.
                     Нет,  это не дело, и стали мы сетки налаживать: ждали скумбрию с моря и
                все готовились. Возились мы до позднего вечера.
     Раз  прихожу домой.  Мне говорят,  что ждет меня человек,  часа уж  три
                сидит.
                     Вошел к себе.  Вижу -  верно:  сидит кто-то.  Я чиркнул спичку:  парень
                русый, в пиджачке, в косоворотке. Встал передо мной, как солдат.
                     - Вы, - говорит, - такой-то?
                     По  имени,  отчеству и  по  фамилии меня  называет.  Я  даже  струхнул.
                "Каково?  -  думаю.  -  Начинается!"  И все грехи спешно вспомнил:  очень уж
                серьезно приступает к делу.
                     - Да, - говорю, - это я самый.
                     И  парень мой как будто в  церкви:  становится на колени и  бух лбом об
                пол. Я тут и опомниться не успел - отец мой со свечкой в дверях:
                     - Это что за представление?
                     Парень мой вскочил. Отец присунул свечу к его лицу.
                     - Что это за балаган, я спрашиваю? - крикнул отец.
                     Парень смотрел потерянно и лепетал:
                     - Я Федя. Они меня из воды вынули. Мамаша велела в ножки.
                     - Что-о?  -  отец со свечой ко мне. - Ты что же, Николая-угодника здесь
                разыгрываешь? А?
                     Я  уже догадался,  что это тот самый паренек,  которого я с месяц назад
                выволок из воды.  Я не знал,  как отцу сразу все объяснить,  но тут Федя уже
                тверже сказал:
                     - Честное слово,  будьте любезны.  Это  я  был утопленник,  а  они меня
                спасли. Благодарность обещаю...
                     - Никаких мне утопленников здесь!  -  и отец так махнул свечой, что она
                погасла. - Вон!! - и ногами затопал.
                     Федя попятился.
                     - Ну, уж я как-нибудь... - бормотал Федя с порога.
                     А отец не слушал, кричал в темноте:
                     - Двугривенные бакшиши собирать! Мерзость какая! Вон!
                     Но тут и я улизнул из темной комнаты. За шапку - и к Гришке.
                     Ну,  как  мне  было  Федю  узнать?  Из  воды  он  глядел на  меня,  как
                сумасшедший из форточки.  А  тут на тебе:  молодец молодцом,  с прической на
                пробор,  пиджачок,  да и в сумерках-то.  Кто его разберет! И вот оскандалил,
                хоть домой теперь не иди.
                     Уже все легли, когда я вернулся. Наутро объяснил матери, как было дело;
                пусть уговорит отца. А она посмеялась, однако обещала.
                     Вечером иду домой.  И вот только я в ворота - тут, как из стенки, вышел
                Федя.
                     - Мы очень вами благодарны.  Мы бы на другой день,  тогда же,  явились.
                Ноги,  простите,  так были растерты.  И вот бока, руки только раскоряченными
                держать можно:  до  чего  разодрал,  дай  бог  ему  здоровья,  мальчик этот,
                Пантюша.  Мамаша маслом на  ночь мне  мажут третью неделю.  Такой маленький,
                скажите, мальчик, а как здоров-то! Ах, спасибо!
                     Это он скороговоркой спешил сказать, а я уж брался за двери:
                     - Ну, ладно. Заживет. Прощайте!
                     Но Федя взял меня за руки:
                     - Нет,  я  не войду,  не бойтесь.  Папаша ваш чересчур серьезный.  А  я
                благодарность вашей девушке передал.
                     - Стой!  -  сказал я и толкнул Федю в дверь. Я позвал нашу девчонку и в
                сенях втихомолку велел принести сюда Федину благодарность.  Дверь я  держал,
                чтобы Федя не выскочил.
                     Девчонка приволокла голову сахару, а потом пудовый мешочек муки "четыре
                нуля" и, смотрю, еще тащит - мыла фунтов десять, два бруска.
                     - Забирай! - шепотом закричал я в ухо Феде.
                     - Дорогой,  милый мой человек!  -  Федя чуть не плакал, но тоже шепотом
                (оба мы боялись моего отца).  -  Золотой ты мой!  Мамаша мне наказала, чтобы
                вручить.  Говорит, коли не отблагодаришь, так ты у меня сызнова потонешь. Да
                это хоть кого спроси.  Я же в лабазе работаю,  на Сретенской,  у Сотова.  Ты
                возьми это,  дорогой,  и квиты будем.  А мамаша каждый день за тебя богу все
                равно молит.  Борисом ведь звать?  Возьми,  дорогой.  Как же я  домой пойду?
                Мамаша...
                     - А я как? - и я кивнул на дверь. - Папаша!
                     - Как же мы теперь с тобой будем, друг ты мой милый?
                     Но  тут  я  услыхал,  как под отцовскими шагами скрипят ступеньки нашей
                лестницы.
                     - А ну, гони отсюда ходом, - шепнул я Феде и пошел в дом.
                     Наутро я  узнал,  что  гаванский Пантюшка вчера угощал всех  папиросами
                "Цыганка" первого сорта,  а  сейчас лежит  больной,  -  определили,  что  от
                мороженого.
                     Я пошел к Пантюшке.
                     Как только все вышли, я спросил:
                     - Пантик, откуда папиросы?
                     - А оттуда.  Федя дает. Ну да, не знаешь? Федя-утопленник. Я его натер,
                он теперь аж до той пасхи помнить будет.
                     Я пообещал Пантюшке оторвать оба уха.
                     - А что? Я же не прошу, он сам дает.
                     - Меня тоже не  надо просить,  я  сам  дам!  -  и  я  погрозил Пантюшке
                кулаком.
                     Теперь уж,  шел ли я домой или из дому,  всегда поглядывал, не караулит
                ли где Федя.
                     Девчонка наша сказала мне,  что в  воскресенье Федя час,  если не  два,
                ходил под окнами.
                     Так прошел месяц.  Я  уходил за рыбой в море и редко бывал дома.  Потом
                как-то,  в  праздник,  я  оделся в чистое и пошел в город.  Я уж поднялся на
                спуск,  как  тут заметил,  что за  мной все время кто-то  идет.  Оглянулся -
                Федя-утопленник. Он сейчас же нагнал меня:
                     - Милость  мне  сделайте  и  уважение  старой  женщине,  тут  недалеко,
                зайдите! Живой рукой. Мамаша, не поверите, высохли вовсе.
                     Он  так  просил,  что  я  решился:  зайду  и  объясню,  чтоб  больше не
                приставали и чтоб никаких мне больше утопленников!
                     Жили они в комнатушке с кухней.  Чистенько,  и все бумажками устлано: и
                плита и полочки. "Старуха" была крепкая, лет сорока пяти.
                     Она мне и в пояс поклонилась,  хотя я не старше был ее Федьки.  А потом
                глянула на меня очень крепенько.
                     - Что  ж  это  вы,  -  говорит,  -  молодой человек,  как  бы  сказать,
                чванитесь?  Вам господь послал человеку жизнь спасти,  слов нет - спасибо, -
                она снова поклонилась,  на  этот раз уж не очень.  -  А  что же выходит?  Вы
                благодарность нашу ногой швыряете, а сами должны понимать, вы не мальчик: он
                у  меня  один,   смерть  за  ним  ходила,   слава  Христе,   -   она  твердо
                перекрестилась, - смерть не вышла ему, и должны мы это дело искупить. А если
                мы  это  указание оставим без  внимания,  то,  значит,  снова нас оно мучить
                будет,  и тогда уж ему...  -  она огляделась,  -  тогда ему уж прямо в ведре
                утонуть может случиться.  На это вы его навести хотите, молодой человек? Да?
                - и  уж  такими она на меня злыми глазами глядела,  так бы вот и  прошпилила
                насквозь.  -  Молчите?  А то,  что мать сохнет,  что я его каждый день точу:
                возблагодарил?  А  то,  что я  листом осиновым дрожу,  думаю:  как же это он
                останется в воде неплаченный.  А?  Это вам нипочем? В баню пойдет, так я как
                на угольях, пока воротится.
                     - Так что же вы хотите? - я уж стал пятиться к двери.
                     - Что хотим?  -  закричала мне в лицо эта мамаша. - Да ты-то что, ирод,
                хочешь?  Бочку золота хочешь?  Нет у нас бочек!  С огурцами у нас кадушка, с
                огурцами!  Так какого тебе рожна еще подать,  чтоб ты  взял,  креста на тебе
                нет! На, на самовар, - она схватила с полки медный самовар и тыкала им мне в
                живот. - Подушку? Федор, подавай подушки!
                     Она поставила самовар мне под ноги,  бросилась к кровати,  -  там,  как
                надутые,  лежали пузырями две громадные подушки. С этими подушками она пошла
                на меня.
                     Я бросился к дверям. Ах, ты, дьявол! Когда их успел запереть Федька?
                     - Мадам,  успокойтесь!  -  сказал я.  - Вы просто дайте мне копеечку на
                счастье, и будем квиты.
                     - Это за кошку дают! - закричала мамаша. - За кошку выкуп! Так вот как?
                Тебе что Федя мой, что котенок - одна цена? А я за тебя три молебна служила.
                     - Ладно,  -  говорю,  -  ладно; пусть завтра Федя приходит, я скажу, мы
                порядим и будем квиты.
                     - Ступайте,  молодой человек, только вижу я, что вы за гусь! Завтра так
                завтра. Ишь ведь, и цены себе не сложит! Проводи, Федор!
                     Я уж за дверью слыхал, как она сказала:
                     - Послал господь!
     Мы вышли с Федей.
                     - Ну и мамаша, - говорю, - у тебя: коловорот!
                     - Да не покрепче вашего папаши будет.  Тот раз думал:  порешат они меня
                подсвечником. Как ноги только унес!
                     - Слушай,  Федор.  Ну их, с родителями! Давай сами поладим. Возьми ты у
                мамаши  своей,   что   она  там,   голову  сахару,   что  ли,   или  мыло  -
                "благодарность",   одним  словом,   и  занеси  ты  ее,   благодарность  эту,
                куда-нибудь к чертям в болото.  Ну,  старухам в богадельню какую-нибудь. Или
                хочешь: продай да пропей. Понял? И квиты.
                     Я зашагал, Федя за мной.
                     - Никак этого невозможно. Как же я перед мамашей-то солгу? Видали сами:
                они на три аршина в землю видят,  мамаша.  Обманите,  если умеете, вы своего
                родителя, скажите: вроде купили.
                     - Иди ты!  - и я выругался. - И чтоб тебя не видал никогда. Сунься ты к
                нам в гавань, - вот истинный бог, скажу ребятам, они тебе нос утрут в лучшем
                виде.
                     Федя все что-то говорил, но я шагал во весь мах и повторял:
                     - Чтоб и ноги твоей... и духу твоего! Чтоб ни под окном, ни у ворот!..
                     Я  завернул в  какой-то двор.  Федя отстал.  Я выждал минут десять -  и
                домой.
                     Дома я матери рассказал,  что нет никакого сладу с утопленником,  что у
                него мамаша объявилась и  чуть меня эта мамаша в  самоваре не  сварила,  что
                если эта мамаша сохнет,  то пусть она в порошок рассыплется - не чихну; туда
                ей, выжиге, и дорога.
                     Я долго ругался и махал руками.
                     Мать сказала мне,  что не  надо дураком быть,  но  я  не  дал ей больше
                говорить,  а стал кричать, что у Пантюшки уже вся стенка в объявлениях: "Чай
                Высоцкого" и  "Лучшая питательная овсянка "Геркулес" -  и  что от чернослива
                его скоро наизнанку вывернет.
                     Но мать махнула рукой и вышла из комнаты.
     Однако же Федьку-утопленника, видно, проняло: вот уже две недели, а его
                как ветром сдуло.  Пантюшка пробовал узнавать, где утопленник квартирует или
                в каком лабазе приказчиком. То-то, ага!
                     Но  "ага" вышло вот какое.  Собирался как-то  отец на  службу.  Стоит в
                прихожей,  чистится щеткой.  Тут звонок.  Я выхожу,  а отец уж двери открыл,
                смотрю:  батюшки!  Федора  мамаша.  Желтая,  злая.  Так  в  отца  глазами  и
                вцепилась.  Черная шерстяная шаль на  ней и  вся,  как в  крови,  в  красных
                букетах. И под платком что-то оттопыривается: прямо будто с топором пришла и
                сейчас кого первого по головке тяпнет. У меня душа в пятки.
                     Отец:
                     - Вам кого?
                     А эта глазами с отца на меня.
                     - Да уж кто поправославней, того бы мне.
                     - А здесь не святейший синод,  сударыня, - и вижу: отец шагнул к ней со
                щеткой.
                     Тут, слышу, мать быстренько каблучками стукает - и сразу из дверей.
                     - Это ко мне. Проходите, пожалуйста.
                     И как-то ловко эту выжигу под локоть,  и,  пока отец поворачивался, она
                уже и дверь закрыла.
                     - Это  что  за  сваха такая?  -  спросил отец.  Но  взглянул на  часы и
                поспешил вон.
                     Я хотел было следом за ним: от греха. Но слышу, за дверью разговор идет
                тихий. Я немножко переждал и тихонько отворил дверь. Стал на пороге.
                     Ничего.  Вижу:  мать ее  чаем угощает -  еще  чай со  стола прибрать не
                успели. Та с блюдечка спокойно тянет и говорит:
                     - Да-с! А сынок ваш, сударыня, за моего Федю копейку спросил.
                     - Без запросу, - говорит мать и улыбается.
                     - То есть как?  - и блюдечко на стол поставила. - Вот этот кавалер Федю
                моего в копейку ценит, - и тычет на меня пальцем.
                     Мать мне мигнула: молчи, дескать. А сама спрашивает:
                     - Ну, а ваша цена?
                     - Как, то есть, цена? - и вытаращила глаза на мою мать.
                     - Вот,  говорите,  копейку!  Это  он  малую  очень  цену  поставил,  вы
                недовольны. Так ваша какая будет цена? Рубль? Два с полтиной? Красненькая?
                     Федина мамаша даже шаль с головы стянула и глазами заморгала.
                     - Что это? А ты своего во сколько? Вот этого?
                     - Да он не теленок, я им не торгую.
                     - А мой-то -  гусь, что ли? - и привстала, к матери присунулась. Думал,
                вцепится.
                     А мать говорит:
                     - А коли не гусь,  так за чем же дело стало? Нечего ни продавать, ни на
                сахар менять.
                     Та так и села.  Глазами хлопает,  молчит.  Минуту добрую молчала, потом
                руки развела, опять свела.
                     - Милая,  да как же это у нас вышло-то... что Федя - не гусь. Тьфу, что
                я...  не тот... ну, как оно? Ох, да и грех! - рассмеялась. - Ох, милая, да и
                что ведь Федя надумал уже:  "Дайте,  -  говорит,  -  мамаша,  я  его в  воду
                невзначай спихну,  да и сам сейчас прыгну и пока что вытащу.  Это -  чтоб на
                квит вышло".  А я говорю:  "Феденька, бойся ты теперь этой воды, сам, гляди,
                утонешь и, неровен час, он опять тебя же вытащит".
                     "Нет,  -  думаю я,  -  уж  теперь не тащил бы:  натерпелся я,  уж пусть
                кто-нибудь, только боюсь я теперь утопленников".
                     Тут она стала мою мать целовать. Шаль накинула - и к дверям.
                     - Будем знакомы!
                     А мать:
                     - Сахар-то, сахар забыли.
                     Гляжу: верно, голова сахару осталась на полу.
                     Я подал.
     А Федя стал к нам в гавань приходить рыбу ловить.  Прозванье так за ним
                и осталось:  Федя-утопленник. Давно это было. Теперь, пожалуй, в наших водах
                такого не выловишь.