Глава II, где впервые появляется Мура — руководительница «Клуба поразительных встреч»
Глава III, в которой я спускаюсь не на землю, но в президиум
Глава V, которая начинается «за здравие», а кончается сами знаете чем
Глава VIII, в которой вторая очень страшная история становится еще пострашней первой
Вероятно, есть еще на свете люди, которые не успели прочитать мою первую «Очень страшную историю». Для них я перескажу ее содержание, непрерывно помня о том, что краткость — сестра таланта.
Это утверждал кто-то из тех, кого, как говорит наша учительница Нинель Федоровна, стоит цитировать. Но ведь сестры бывают разные: родные, двоюродные, троюродные… Так вот, краткость — родная сестра таланта. Это высказывание принадлежит уже мне!
Я решил рассказать еще много «очень страшных историй». И каждая последующая будет страшней предыдущей. До чего все это дойдет — трудно себе представить. Как трудно представить, до чего дойдет сама жизнь. Которая все сюжеты мне и подскажет! В классе подсказывать запрещено, а в литературе — разрешено. Таким образом, мои «очень страшные истории» являются, говоря милицейским языком, документами. То есть они, говоря литературным языком, документальны.
Я и думать не думал, что моя первая детективная повесть будет напечатана в самом настоящем журнале… А потом будет издана не только, говоря патриотическим языком, на родной земле, а и в странах далеких и даже самых что ни на есть капиталистических. Там ей, говоря юридическим языком, незаконно давали другие названия. Иногда мне это было приятно. К примеру, в Нью-Йорке — есть такой город — на обложке напечатали: «Алик — детектив». Меня, значит, признали детективом, говоря дипломатическим языком, в международном масштабе! А это, говоря грубым языком, толкнуло меня продолжить первую «Очень страшную историю».
Но не буду попусту тратить время: его ведь, как уверяют мои родители, не вернешь. Тем более, что краткость — родная сестра…
Итак, перескажу содержание своей первой повести для тех, кто ее случайно еще не прочитал и поэтому, полагаю, не помнит.
Шестиклассник Глеб Бородаев очень любил собак. Он и некоторых людей тоже любил. Но неожиданно оказалось, что он — внук писателя Глеба Бородаева-старшего, который творил в нашем городе в первой половине этого века… Что именно он натворил, я не знал. Но вдруг… Глеба, который раньше был весьма незаметным, сразу заметили. Для начала его избрали почетным членом литературного кружка, созданного и взращенного преподавателем литературы Святославом Николаевичем. Потом Святослав Николаевич, говоря судебным языком, стал сажать Глеба… как внука нашего знатного земляка, в президиумы. Внук без конца делился воспоминаниями о своем деде, который скончался, когда Глебу было три года, не более. Но и не менее… Потому что об этом было сообщено в «Уголке Гл. Бородаева», открытом тем же Святославом Николаевичем. Он соорудил пьедестал, возвел на него Глеба и, наверное, так устал от всего этого, что ушел на покой — пока еще не на вечный, но, по крайней мере, на заслуженный. Постепенно Глеб, прежде любивший собак и некоторых людей, всей душой полюбил себя самого. А тут как раз явилась новая классная руководительница Нинель Федоровна. Она была хорошей, или, по выражению моего старшего брата, студента Кости, «прехорошенькой». Тем не менее она закрыла «Уголок Гл. Бородаева» и открыла «Уголок А. С. Пушкина», тоже творившего в первой половине века, но предыдущего. Новый «Уголок» разместился не в уголке, а между окнами, одно из которых выходило прямо во двор, а другое — прямо на улицу.
Нинель, как мы за глаза называли свою «прехорошенькую» классную руководительницу, объявила, что про писателя Гл. Бородаева никогда ничего не слышала. «А еще литературу преподает», — сказал Глеб Бородаев-младший.
Заодно Нинель пообещала закрыть в скором будущем и кружок имени Глебова дедушки: «Пусть у нас будет не «кружок», а большой круг поклонников литературы!»
Тогда-то Глеб и решил вернуть себе, говоря образным языком, потерянный трон… Он придумал для этого план, полный и даже переполненный хитрости и коварства. Глеб заманил весь наш литературный кружок не только далеко за город, но и на таинственную «старую дачу», которая с виду была вполне молодой. А потом он завлек нас всех в то самое подземелье, где писатель Гл. Бородаев сочинил свое нашумевшее — в нашей школе! — произведение «Тайна старой дачи». Из-за этой повести дача преждевременно и состарилась. Но ведь «Тайной новой дачи» детектив не назовешь: не звучит как-то!
Мрачная погода и душераздирающий пейзаж, которые я очень люблю, потому что они полностью соответствуют непроглядному характеру преступлений, давили на нас в тот день буквально со всех сторон…
С помощью полууголовника с добрым прозвищем Племянник Григорий Глеб хотел замуровать до утра весь литературный кружок и себя самого в подземном склепе. Там было все, что мне так нравится: темнота, сырость, запах плесени и даже скелет с биркой, подаренный, как выяснилось, Гл. Бородаеву поклонниками его писательско-детективного дарования.
О, как мудры русские пословицы и поговорки! Вот, например, одна из них серьезно предупреждает: не рой яму другому — сам в нее попадешь. Племянник Григорий, окончивший всего шесть классов школы, этой пословицы не знал. И потому сам оказался несколько позже запертым в подземелье. Это случилось еще и потому (о, как мудры русские поговорки!), что как веревочке ни виться, а конец обнаружится… Тот самый конец, согласно плану моей операции, и наступил! Когда мы вырвались на свободу, Племянник Григорий словно бы исполнял арию из популярной оперы «Князь Игорь»: «О, дайте, дайте мне свободу!» Вернее, он не пел, а вопил. Тоже, значит, захотел воли! Особенно важной была следующая строка: «Я свой позор сумею искупить…» Я сказал Глебу, что если он хочет искупить свой позор, то должен вернуться на «старую дачу» и с риском для жизни выпустить Племянника-пленника: не погибать же ему от голода без суда и следствия! И без искупления, о котором, говоря языком кузнецов, перековавшийся Племянник Григорий, оказывается, мечтал… Глеб минут через двадцать догнал нас по дороге на станцию и доложил, что задание выполнено. Вот на этом факте, читатели, заострите свое внимание. Заострите, но не до такой степени, чтобы поранить его: оно вам еще пригодится! Впрочем, не буду забегать вперед… Хотя какой же детектив без беготни и погони?
Мамы и папы, бабушки и дедушки в городе сходили с ума. И проклинали ни в чем не повинную Нинель, которая якобы отпустила нас в дальнюю и опасную дорогу одних. На самом же деле она ничего не знала, ибо потеряла связь с окружающим миром из-за отсутствия телефона в своей новой квартире. Но родители были, говоря дипломатическим языком, дезинформированы. Все подстроил свергнутый с трона Глеб… Он задумал произвести «классный» переворот, то есть переворот в нашем классе: руками восставших родителей изгнать Нинель, снова вернуть «Уголок Гл. Бородаева» и все остальное. Но не тут-то было!
Я победил уголовника с добрым именем Племянник Григорий, засадил его, как вы уже знаете, в склеп, а литературный кружок в полном составе устремился на местную станцию Антимоновка. Погони, к сожалению, не было (а какой детектив без погони?!).
На самой обыкновенной электричке, в самом обыкновенном вагоне мы мчались в объятия родных и близких… Лучше бы, конечно, я попал хоть на миг в объятия Наташи Кулагиной, дремавшей рядом со мной.
О, какие мятежные и несбыточные мечты порой посещают нас!
Мы возвращались… Мы — это я, Генка Рыжиков по прозвищу Покойник, который писал стихи о бесцельности бытия и вообще хотел поскорее «усопнуть», то есть уйти в мир иной, поскольку наш мир его все время чем-нибудь не устраивал; Принц Датский, который, наоборот, сочинял торжественные стихи ко всем датам (отсюда и его прозвище!); Валя Миронова, которая постоянно и везде мечтала перевыполнить норму («Нам задали к понедельнику всего три задачки… А можно я решу пять или хотя бы четыре?»); Глеб Бородаев — поникший и разоблаченный мною виновник того страшного, что могло бы случиться… И не случилось, говоря откровенным языком, благодаря мне. И наконец, Наташа Кулагина. Она в своей, говоря литературным языком, полудреме приблизилась к моему плечу. А может, это мне показалось? И приблизился, наоборот, я?..
Одним словом, мы возвращались домой победителями!
За окном, насколько видел глаз, распласталась слабо проглядываемая или вовсе непроглядная низина. Ее кромешность изредка прорезалась немигающими прожекторами встречных электровозов и поспешно мигающими окнами вагонов. Мой старший брат Костя опять скажет, что я «рабски копирую» низкие, как та непроглядная низина, литературные образцы. Но отличить низкие образцы от высоких иногда даже великим не удавалось. Наташа Кулагина, к примеру, показала мне одну строчку из дневника Льва Николаевича Толстого: «Вчера читал «Фауста» Гете (совсем скверное произведение)». Но если Толстой мог так ошибаться в Гете, почему Костя не может ошибаться во мне!
Итак, была полночь. И почти все школьники нашего возраста давно уже спали. Или сидели у телевизоров… Если в тот день программа затянулась. Но если она и затянулась, то, увы, не потому, что ждали экстренных сообщений о нашем возвращении. Рассказывали, наверно, о том, как один глава правительства принял другого главу. По телевидению этим главам уделяется очень большое внимание. В отличие от глав моей повести. Хотя я посылал их — до опубликования на журнальных страницах и до своего признания в международном масштабе — и в адрес телередакций тоже. Я послал туда, а меня, говоря грубым языком, послали оттуда. Потому что у них нет времени: они показывают глав правительств. Но те главы далеки от жизни людей, а мои главы — «очень страшные», как сама жизнь.
Когда бегуны на дальние или ближние дистанции (а сколько мы в тот день догоняли, удирали и просто бегали!) рвут ленточку финиша, в их честь вспыхивают и настойчиво разгораются аплодисменты. Их-то мне и недоставало… О, как мы порой мечтаем о похвале мимоходной и торопливой, забывая при этом известную истину: «Тише едешь — дальше будешь!» Хотя я на этот раз вопреки мудрости не был согласен, чтобы электричка ехала «тише»: мне не терпелось! И не хотел я, чтобы «тише» меня встречали… Я, сознаюсь, ждал восторгов, приветствий и аплодисментов, переходящих в бурные и продолжительные.
Другая народная истина уверенно гласит: «Чем дальше в лес — тем больше дров». Чем дальше электричка уносила нас от «старой дачи», которая фактически была почти новой, тем больше было в вагоне — нет, не дров! — а напряженности, ожидания и пассажиров.
— Я отсюда, из вагона… ни за что… — с плохо скрываемым страхом произнес Глеб.
Он снова стал не договаривать фразы до конца, что обычно свидетельствовало о его крайней растерянности.
— Тогда мы тебя вынесем на руках, — добродушно пошутил Принц Датский, в котором детская застенчивость по-прежнему сочеталась с большой мужской силой и почти необъятной душевной широтой.
— Если его выносить, то ногами вперед, — промямлил Покойник. — Иначе нас не поймут!
— Да, ногами назад мы должны вынести Алика, — убежденно заявил Принц Датский. Хотя если бы он следовал шекспировскому Принцу Датскому, то обязан был бы во всем сомневаться. Даже в том, «быть» ему вообще-то или «не быть».
На мой взгляд, все-таки лучше «быть». Но шекспировский принц, как и Покойник, в этом не убежден.
Ну а Принц Датский из нашего литкружка присел ко мне на лавку и застенчиво произнес:
— Я вот тут… набросал кое-какие строки. Может, тебе будет приятно?
Все его стихи посвящались «датам» и начинались словами: «В этот день…»
В этот день — от близких в дальней дали —
Боль разлуки выдержать я смог,
Потому что дал мне Деткин Алик
Мужества и дружества урок.
Он, найдя к спасенью верный путь,
Победил злодейство,
мрак
и жуть!
— Ты как-то невнятно прочитал. Прочти поясней и погромче! — попросил я.
Принц Датский повторил — и строки долетели до Наташи Кулагиной.
Она подошла ко мне и шепнула, словно охлаждающим ветерком прошелестела:
— Твой памятник не должен быть воздвигнут на останках несчастного Глеба. Пусть он выйдет из вагона вместе со всеми.
— О, как ты добра! — только и мог в ответ пролепетать я.
— Шепчетесь там, — ревниво, как мне показалось, и загробно, будто с того (или, вернее, со своего!) света, проворчал Покойник. Он развалился напротив с записной книжкой и карандашом в руках. — А я вам всем готовлю сюрприз, — угрожающе пообещал он.
Покойник покоился на лавке, хотя некоторые пассажиры, вошедшие недавно, покоились на своих двоих.
— Ты бы лучше не лежал, а сидел, — посоветовал я. — И сразу образуются два лишних места.
— Пушкин, как известно, сочинял лежа, — с плохо скрываемым самомнением ответил Покойник.
— На собственном диване или в постели, — пояснила Наташа. — А как он вел бы себя в электричке — это никому не известно.
— Что Наташа недавно шепнула тебе на ухо? И что ты ответил ей? — требовательно, будто мы подсказывали друг другу на уроке, где это делать не полагается, осведомилась Валя Миронова. Ее карандаш тоже не расставался с тетрадью, стремясь увековечить все детали нашего победного возвращения. Добросовестность и вечное желание «перевыполнить норму» не покидали ее.
— Ну, напиши так: «Наташа и Алик шепнули друг другу на ухо что-то неопределенное», — посоветовал я.
— Определенное лучше! — ответила мне Миронова. Она во всем предпочитала прямолинейность и четкость.
Тут электричка нервно дернулась, словно бы запоздало желая подтолкнуть Покойника на доброе дело во имя маявшихся на ногах пассажиров, а Валю — на свободу неопределенности, и остановилась. Я не заметил, как мы подкатили к Москве…
Не успели меня поднять на руки и, как было намечено, торжественно двинуться к выходу, а уж за окнами раздались полуликующие-полурыдающие голоса. Прильнув к окнам, мы сквозь толстый слой пыли, будто через серые занавески, с трудом разглядели наших родителей. К тому же на землю уже опустилась неопрятная осенняя полночь… Мои мама и папа обнимали друг друга так, что мне неожиданно пришли на память давние строки Принца Датского, сочиненные в день годовщины их свадьбы:
В этот день,
поздравив папу с мамой,
Обстановку трезво оцени:
Страшная была бы в жизни драма,
Если бы не встретились они…
Если бы твой папа не женился,
Никогда б ты, Алик, не родился.
Теперь мне стало окончательно ясно!
Родители ворвались в электричку, грубо нарушив внутривагонное движение. Недоумевающие пассажиры устремились в противоположную сторону. Мамы и папы стали обнимать нас и даже ощупывать. По-видимому, живыми они уже не надеялись нас увидеть.
Мама принялась гладить меня, наверное не до конца веря своим глазам.
Я тихонько уклонялся от ее рук: Наташа не должна была видеть, что за меня волновались так же, как за всех остальных. Вообще, моя роль спасителя в этой вагонной суете пока что не выявлялась с достаточной ясностью.
— Там, на перроне, ждет Костя, — тихо сообщил мне папа. — Он явился защищать Нинель Федоровну!
Мой брат, студент, считал, что в защите нуждаются только женщины. И в первую очередь — «хорошенькие» и «прехорошенькие».
— Им достается наибольшее количество разного рода посягательств и домогательств, — пояснил брат-защитник.
Но Нинель Федоровна не пришла на вокзал: у нее не было телефона, и она преспокойно болела в своей новой квартире, не ведая, в какую страшную историю мы угодили. Это было существо лет двадцати пяти. Но выглядела она как существо лет двадцати. На мой взгляд, не более! «Хорошо сохранилась!» — сказал старший брат Костя. По его мнению, которое он называет «просвещенным», я подражаю «низким литературным образцам», но он сам иногда подражает образцам, которые не являются образцами. Конечно, мое мнение он, в отличие от своего, назовет «непросвещенным». Почему люди так дорожат всем своим? Когда речь идет о своем сыне (допустим, об отношении мамы ко мне!) — это понятно. Но когда о своем шкафе или о своем мнении… Ведь шкаф может устареть, одряхлеть, как и мнение.
— Ты здесь, мой мальчик! Ты жив? — громче всех голосила в электричке мать Покойника. Это была бледнолицая женщина лет сорока, притащившая с собой термос и меховые унты. Она, я понял, намеревалась оживлять своего Покойника.
Наташиной мамы не было. Из-за ее болезни я испытывал в тот день, говоря газетным языком, чувство особой ответственности: маме было категорически запрещено волноваться. «Трепыхаться», — сказал бы брат Костя. Я думаю, Костя любит поиронизировать над высокими чувствами, потому что сам никогда их не испытывал…
Приехала Наташина сестра — тоже, конечно, красивая, но немного уставшая от жизни и своей красоты. Это было прелестное существо лет двадцати трех с половиной. Она, значит, видела, а может, и пеленала Наташу в первые дни ее существования на свете. И будет видеть всегда… О, как по-хорошему я завидовал ей! Сестра целовала Наташу и прижимала к себе. Но, увы… разве мог я в этом предложить ей свою помощь?
«Даже родственные взаимоотношения, — думал я, — у нас с Наташей в чем-то схожи: у меня имеется старший брат, а у нее — старшая сестра». Я цеплялся за все, что хоть чуть-чуть сближало меня с нею. Быть может, это выглядело нелепо и странно. «Я странен? А не странен кто ж?» — воскликнул Чацкий в известной комедии Грибоедова «Горе от ума». Зря Костя считает, что я обращаюсь только к низким литературным образцам! Мои несчастья, кстати, тоже часто происходят от ума, хотя брат Костя считает, что исключительно от глупости.
Наташа… Это было существо… Да что говорить! Некоторые уверяли, что она похожа на Наташу Ростову (из гениального романа Толстого «Война и мир»). Они думают, что это комплимент для Наташи Кулагиной. А я думаю, что это комплимент для Наташи Ростовой.
Уверен, что Костя, увидев сестру Наташи еще до прибытия электрички, мысленно назвал ее «прехорошенькой». Слова «красивая», «красота» он вообще не употребляет.
— Почему? — спросил я однажды у Кости.
— Как сказал гигант литературы, «красота спасет мир», — ответил он. — Стало быть, назвав, допустим, твою Наташу «красивой», я должен подразумевать, что она в силах спасти земной шар! Не слишком ли для нее?
С Костей вступать в спор бесполезно — на его «просвещенной» стороне немедленно оказываются «гиганты науки», «гиганты культуры»… Мне, непросвещенному, остается только махнуть рукой.
Острая наблюдательность еще раз убедила меня в ту полночь, что яблоки от своих яблонь падают действительно где-то поблизости: бледнолицая мама Покойника сама была похожа на усопшую, а сестра красавицы — на красавицу… Приехал и отец Вали Мироновой. Это был человек лет сорока трех или в крайнем случае сорока четырех — в плаще, застегнутом на все пуговицы, от самой верхней до самой нижней. Он тоже выглядел яблоней, от которой Валя свалилась недалеко: сразу же напомнил всем, что электричке пора в депо. И что если мы тоже не хотим там оказаться, то пора уж покинуть вагон… Он вспомнил и о том, что метро ходит только до часу ночи и, если мы не хотим опоздать, нам следует торопиться. Он сообщил также, что завтра рабочий день и поэтому всем уже давно бы пора спать.
— Но мой сюрприз! — Покойник ожил и воскликнул прогретым с помощью маминого термоса голосом.
— Преподнесешь его на перроне, — разумно посоветовал Миронов-старший.
И Валя поспешно направилась к выходу: она привыкла выполнять указания вышестоящих (а папа был выше ее примерно на полторы головы).
— Но мы еще ничего не узнали! — неожиданно воспламенилась бледнолицая мама Покойника: ей не терпелось услышать то, что лежа, как Пушкин, сочинил ее сын.
Я полуначальственно-полубратски подмигнул Принцу Датскому. И тот, превозмогая свою природную застенчивость, провозгласил на весь уже почти опустевший вагон:
В этот день — от близких в дальней дали —
Боль разлуки выдержать я смог,
Потому что дал мне Деткин Алик
Мужества и дружества урок.
Он, найдя к спасенью верный путь,
Победил злодейство,
мрак
и жуть!
— Да здравствует Алик! — воскликнула мать Принца.
Это была женщина лет тридцати пяти… Она не выглядела королевой, хотя сын ее назывался Принцем. Но, как я сразу понял по ее возгласу, была замечательным человеком!
Словно желая утвердить меня в этом мнении, она изрекла еще одну благородную мысль:
— Качать его! Он спас наших детей!..
Ее по-королевски щедрый почин был так стремительно поддержан всем родительским коллективом, что я и не заметил, как взлетел в воздух. И меня, не разобравшись в суматохе, понесли ногами вперед. «Но ведь вперед в жизни всегда лучше, чем назад», — успел я подумать, выплывая столь необычным образом на перрон. И испытывая, что скрывать, чувство законной гордости…
— Кричали женщины «Ура!» и в воздух Алика бросали, — бестактно съехидничал мой брат Костя. Он не думал о моем триумфе: отсутствие на перроне Нинель Федоровны лишило его всяких родственных чувств, которых и раньше-то было немного…
«Человек же — не только женщине «брат» (или как это там называется!), человек, говоря возвышенным языком, человеку брат! Но мой брат этого не понимает…» — думал я, опускаясь на благодарные руки членов нашего (пока еще не расформированного) литературного кружка и их родителей. Среди этих рук были и руки Наташи Кулагиной. Я почувствовал их…
Природа на улице меж тем продолжала жить своей особой, но прекрасной жизнью: опять моросил бодрящий всех детективов дождь и аппетитно хлюпала слякоть. Из-за мощных вокзальных строений, напоминавших во тьме громоздкие древние замки, неожиданно и дерзко срывая шапки и вырывая из рук у родителей зонтики, нападал ветер. Все способствовало рождению очередной «Очень страшной истории», хотя этого можно было и не заметить…
Меня бережно опустили на землю.
Бородаевых-старших знали не только лично, но и по фотографиям, отражавшим разные этапы их жизненного пути. «Уголок Гл. Бородаева», закрытый Нинель, был не просто насыщен, а даже перенасыщен семейными экспонатами и реликвиями.
Мать Глеба походила на своего сына той давней поры, когда он очень любил собак и некоторых людей, а не только себя самого. Это была женщина лет тридцати семи… В крайнем случае тридцати восьми или восьми с половиной.
— Тут прозвучало ужасное слово «злодейство», — с наивным изумлением произнесла она. — От какого злодейства спасали наших детей? — И притянула к себе Глеба, будто обещая уже не отпускать его туда, где могут быть «злодейство, мрак и жуть».
В ответ к мокрому столбу трагически прижалась фигура Покойника. Было похоже, что его вот-вот собираются вздернуть на тот железобетонный столб.
— Я прочитаю вам короткий, но, по-моему, острый как нож отрывок из поэмы «Демон»…
— Это уже было, — негромко, но твердо перебила Покойника Наташа.
— Был просто «Демон»… А тут «Демон из нашей школы». Когда еще родители соберутся все вместе?!
Это выглядело неестественно, но «горем от ума» Покойник не страдал. Это во-первых… А во-вторых, его буквально раздирало и чуть было не разорвало совсем желание, чтобы всех сразу — и нас, и родителей — пронзил нож, с которым он сравнивал свой отрывок.
— Пусть прочитает! — поддержала Покойника мама Глеба, поскольку речь зашла о литературе. И прикрыла глаза рукой, готовясь получить наслаждение. О, если бы она знала, кого сравнивала с Демоном поэма Покойника!
Воодушевленный Покойник живо начал:
«Умереть, умереть, умереть
И не видеть мне белого света,
Чтоб уже никогда не смотреть,
Как с другим ты идешь из буфета…»
Я такие стишки сочинял,
Как поэт ни копейки не стоя,
Потому что не видел,
не знал,
Что такое — старуха с косою!
По-иному смотрел я на свет,
В нем еще не узрел свою цель я,
Потому, что не видел скелет,
Да еще в глубине подземелья!
И не знал,
что страшна, как свинец,
В ясный день налетевшая вьюга…
Я не знал,
как опасен хитрец,
Если он под личиною друга!
Родители с недоумением переглядывались.
— Спасибо Алику! — внезапно произнесла (кто бы вы думали?!) Наташа Кулагина.
Покойник резанул меня уже не первым в тот вечер ревнивым взглядом.
Но все равно я готов был обнять Покойника: ведь она воскликнула это, чтобы прервать его демоническую поэму и спасти Глеба.
— Качать его! — вновь предложила мать Принца.
— Но до закрытия метро — всего пять минут, — бесстрастно, взглянув на часы, сообщил отец Вали Мироновой.
Многие его не расслышали — и я опять взлетел вверх. Опять испытывая, что скрывать, чувство законной гордости… Меня, однако, надо было не только вскинуть, но и поймать. А все кинулись к метро, надеясь, что поймают другие.
Приземляясь самостоятельно, я начал планировать… Словно за парашют, ухватился за чей-то зонтик.
Тут я услышал насмешливый, как обычно, голос старшего брата Кости:
— Лучше бы на меня с неба свалилась Нинель! Но ничего не поделаешь…
Ему все-таки пришлось вынуть руки из карманов и подхватить меня.
На следующий день я убедился, что мои взлеты над мокрым вокзальным перроном не были последними в жизни. Наоборот, их можно было бы назвать тренировочными. С утра до вечера я как бы не опускался на землю.
Я где-то читал, что испытание славой — очень тяжелое испытание. Однако в тот день, ощущая на себе воспаленно-восторженные взгляды и безудержные прославления, я ни малейшей тяжести не почувствовал. Мне было легко, как и должно быть, когда порхаешь на крыльях. Порхал я до тех пор, пока не подошла Наташа Кулагина. Я ждал, что она поздравит меня с почти космическими успехами. Но она спросила:
— Ты заметил, что Глеб не пришел сегодня?
— Не пришел? Разве?
— Где уж тебе было заметить…
И действительно, где уж!
Когда утром я подошел к школе, меня встретила на улице учительница Мура, которая руководит у нас «Клубом поразительных встреч». Она была молода, как Нинель. С этого начиналось их сходство. И на этом оно заканчивалось. «Прехорошенькой» Муру мой старший брат Костя никогда б не назвал. Мужчины вообще своим вниманием от дела ее не отвлекали — и она целиком отдалась общественной деятельности. В результате «Клуб поразительных встреч» отвлекал от дела всю нашу школу: были встречи то с ветеранами, то с партизанами, то с перевоспитавшимися хулиганами, то с гитарами и барабанами… Слово «встреча» было самым изношенным, самым употребляемым в Мурином лексиконе. Другие устраивают все это с какой-то, говоря педагогическим языком, воспитательной целью. Для Муры же каждая встреча была самоцелью. О, сколько неожиданных выводов дарит мне жизнь!
— Какая встреча! — с плохо скрываемым восторгом вскричала Мура, увидев меня. — Теперь у нас с тобой будут встреча за встречей!
Та первая встреча с ней состоялась в школьном дворе… День не предвещал для детектива ничего приятного: небо было обманчиво голубым и подозрительно ясным; солнце, притупляя бдительность, чересчур ослепляло. Такая погода заставляет детектива быть начеку.
Муру постепенно окружали члены нашего — все еще не расформированного — литературного кружка. Только Наташа прошла мимо и не слышала, к сожалению, Муриных восторгов в мой адрес.
«На ее месте я бы переменила имя, — сказала как-то Наташа, которая вообще-то избегала плохо отзываться о людях. — Мура… Стоит изменить ударение — и будет «мура». Я бы на ее месте…»
Я понимал, что Наташа никогда не может быть на Мурином месте. Она ни на чьем месте оказаться не могла: неповторимость была ее главным достоинством! Впрочем, все ее достоинства были главными. Она была до того, как говорится, интеллигентна, что даже невинное слово «мура» звучало в ее устах как ругательство.
О, до чего же Мура была ей неприятна!
Я, однако, говоря бюрократическим языком, в порядке исключения не разделял эту неприязнь к Муре: я хорошо относился к тем, кто хорошо относился ко мне. Острая наблюдательность давно подсказала мне, что мы благосклонны даже к плохим людям, если они благосклонны к нам.
«Слаб человек! — говорит мой старший брат Костя. — И в этой слабости — его сила. Легче всего он идет на компромиссы с совестью… если таковая у него есть».
— Вы должны войти в школу сплоченной группой, не смешиваясь с остальной массой учащихся. И испытывая чувство законной гордости… — сказала Мура, словно догадавшись, что это чувство уже второй день не покидает меня. — У нас все отработано!
Мы вошли, по возможности ни с кем не смешиваясь, разделились, стали подниматься по лестнице. Тут бы грянуть маршу «Все выше! И выше! И вы-ше!..». Но ученики и даже учителя, стоявшие вдоль перил, точно они боялись, что у нас закружится голова и мы свалимся вниз, отчаянно заорали: «Привет отважным деткинцам! Деткинцам — наше ура!» Кричали не только женщины «ура», но и мужчины юного и взрослого возраста. Правда, в воздух чепчиков не бросали ни те ни другие.
У всех сразу не может быть одинакового настроения: у кого-то мама и папа не ладят между собой, у кого-то дома нет денег, кто-то даже не очень сыт… Не может быть у каждого «все выше, и выше, и выше!». У кого-то (например, у больных стариков), наоборот, все ниже, и ниже, и ниже… Жизнь почти всем, не скупясь, подбрасывала огорчения. Но Мура обладала удивительной способностью всех объединять состоянием восторга, общего крика (словно орал один-единственный голос!) и общим выражением лиц. Взглянешь — и покажется, что все как один ликуют и все как один благополучны в семейном, материальном и прочих смыслах. О, если б можно было и вправду «сказку сделать былью»! Об этом я задумался позже. А в тот день мне все очень нравилось: и одинаковые восклицания, и одинаковые жесты. Мне было хорошо… А люди, я заметил, часто по своему настроению судят о настроении остальных.
Мы поднимались по лестнице «все выше и выше». Значение слова «деткинцы» с каждым пролетом в моем сознании возрастало, а к четвертому этажу стало звучать примерно как «челюскинцы» или «папанинцы».
Шествовавшая немного впереди Мура с отработанной пылкостью дирижировала приветственными криками и, казалось, даже вспышками лампочек, полетом разноцветных кружочков и квадратиков, которые сохранились у нас с новогоднего вечера.
Дорога по школьной лестнице превращалась для меня постепенно в дорогу славы.
Мура, которую никак нельзя было назвать «прехорошенькой», училась когда-то у основателя нашего литературного кружка Святослава Николаевича. Того самого, который создал «Уголок Гл. Бородаева», а потом успешно отвадил Глеба от собак и людей, вознеся его над людьми и собаками. Мура не только училась у Святослава Николаевича, но и многому научилась у него. Она знала, что наша школа непременно должна чем-нибудь выделяться: в районе, а еще лучше — в городе, а еще того лучше — во всей стране. На планету и Вселенную Мура пока не замахивалась. Она часто и убежденно провозглашала: «Школа — моя семья». Я понял, что на другую семью Мура уже не надеялась.
Сыщик своим метким профессиональным взором обычно натыкается на приметы внешне второстепенные, которые неожиданно оказываются первостепенными. Мура, на мой детективный взгляд, была далека от каких-либо преступлений. Поэтому взор мой на какие-либо второстепенные приметы не натыкался.
У Муры все было открыто-первостепенным: и верность «Клубу поразительных встреч», и страсть к поискам «облика» нашей школы. Она искала этот «облик»… И нашла! Им стал мой детективный подвиг.
— На руки его! На руки! И повыше… Повыше! — огласила она школьный коридор, к которому привела лестница славы.
И ученики меня понесли… Я смотрел не в потолок и не в небо за окном, к которым я немного приблизился, а вниз, на вытоптанный башмаками и туфлями пол. Мысль была одна, или, точней, было одно лишь желание, поскольку мысли триумф из головы вышибает: пусть Наташа Кулагина станет свидетельницей (тьфу ты, все время возникают уголовные термины!), в общем, станет очевидицей моего торжества. Но она очевидицей стать не пожелала, а, обогнав торжественную процессию, устремилась прямо в девчачий туалет.
Я-то при ней делаю вид, что вообще никогда не пользуюсь туалетом, что я выше этого (особенно я возвысился над туалетом теперь!). А она не стеснялась ничего, что было, как она говорит, естественным («Подожди минутку: мне нужно зайти туда…»). Разве можно было после этого не верить каждому Наташиному слову?
— То, что естественно, то не смешно и не стыдно, — объясняла она мне несколько раз, поскольку с первого раза я это хоть и понял, но не вполне.
Ободренный, я не стеснялся своих чувств, потому что они тоже были естественными.
Покинув туалет, Наташа вновь не пожелала стать очевидицей моих взлетов под потолок, а куда-то загадочно скрылась. Острое чутье подсказало мне: она не хотела делить меня со всеми другими. Или, может быть, я выдавал желаемое за действительное? Так ведь всегда бывает: в час твоего взлета любимое существо отсутствует, а в миг падения, наоборот, оно тут как тут.
О, сколь часто жизнь, насмехаясь, показывает нам вместо глаз любимого существа его спину!..
Мысленно я плыл на руках дольше, чем было на самом деле. И неизменно испытывая при этом чувство законной гордости… Это продолжалось потом даже ночью, во сне. И наконец опустился, но не на землю, не на пол, а… в президиум. И это случилось уже наяву!
Учительница Мура открыла собрание на тему «Встреча, которая могла и не состояться». То есть она намекнула, что все мы были обречены на судьбу пленников «старой дачи» и могли не вернуться в родную школу, которая прямо на наших глазах становилась если не образцово-показательной, то, во всяком случае, детективно известной. Мура подчеркнула, что, если бы не я, школа и родители могли бы уже не увидеть лиц многих своих юных воспитанников и любимцев. Пострадавшие, как известно, всегда становятся особенно дорогими. Поэтому в любимцы попали и круглая отличница Валя Миронова, и Генка Рыжиков по прозвищу Покойник, который был не менее «круглым» троечником, что, по Генкиным словам, сближало его с классиками русской литературы. В любимцы попал и добрый силач Принц Датский, и, естественно, Наташа Кулагина (а все естественное я, вслед за ней, уважал). Она была любимицей не только школы, но и моей персонально. Все стали Муре одинаково дороги, потому что могли погибнуть. Далее она сравнила меня с Данко, со спасителями затертого некогда во льдах ледокола «Седов» и даже с Иваном Сусаниным (хотя он, как известно, «завел», а я «вывел»).
В этот момент мой взгляд споткнулся на девятом месте в девятом ряду… Говорят, Бог троицу любит… А в цифре девять — целых три тройки. Нет, недаром Наташа сидела именно в этом ряду и на этом именно месте. Она сидела, гордясь мною внутренне, поскольку на лице этого написано не было. Так вот где она скрывалась… Или, вернее — так мне хотелось думать! — поспешила занять место, предвидя, что зал будет забит до отказа. Она услышала и про Данко, и про ледокол «Седов», и про Сусанина.
Мура же продолжала захлебываться и чуть было вовсе не захлебнулась от гордости за меня. Я чувствовал, что помимо воли выпрямляюсь на своем стуле в центре президиума и как бы все более возвышаюсь над жизнью и ее событиями, которые стали казаться мне сплошной суетой. А зал уже был не просто внизу, а даже окутался дымкой, смазавшей и вроде бы обезличившей все лица. Кроме, разумеется, одного…
О, как быстро слава затуманивает нам взор! И только любовь способна оказать ей достойное сопротивление.
Мура меж тем продолжала напускать туман, который уже мешал мне ориентироваться в пространстве.
— Конечно, нашего с вами Алика Деткина вдохновляла, я думаю, и самая… — Мура понизила голос и хотела томно произнести «красивая», но ближе ей оказалось другое слово. И она, на ходу перестроившись, воскликнула без малейшего намека на томность: — Самая передовая девочка из всех, которые оказались в те трагические часы с ним рядом.
Но рядом со мной на «старой даче» были только две девочки — Наташа и Валя.
Валя Миронова ожидала, что Мурин взгляд вот-вот коснется ее, — и тогда она вскочит и поклонится залу. Кто из нас был более передовым, чем она?!
Но Мура неожиданно пронзила своим восхищенным взглядом девятое место в девятом ряду — то единственное место, которое никакая дымка, никакой туман спрятать от меня не могли.
«Вот сейчас, — думал я, — Мура раскроет тайну, которую она, быть может, прочитала на моем, как говорится, челе. Потому что оно было в самом центре или даже, говоря сейсмическим языком, эпицентре внимания, — и спрятать на нем что-либо было почти невозможно».
Если бы Мура дерзнула вслух, при всех обнажить самое для меня святое, я должен был бы мысленно обнажить шпагу. И бросить Муре перчатку… Тоже мысленно! Потому что перчатки мои находились в гардеробе и торчали из кармана пальто. К тому же Мура ведь не мужчина… Правда, и женщиной ее назвать трудно. О, какие противоречивые ситуации подсовывает нам жизнь!
К счастью, Мура имя моей вдохновительницы не произнесла — и я не должен был в мыслях своих из президиума бросаться на защиту Наташиной чести.
— Сегодня, говоря о подвиге Алика Деткина, — произнесла Мура, — мы не можем оставить в стороне, не сказать о тех, кто его вскормил и вспоил. Это — родители! И это учительница Нинель Федоровна…
— Я его не кормила и не поила, — сказала Нинель.
— Он в буфете питается, — с плохо скрываемой завистью проворчал сзади Покойник.
Я узнал его голос, звучавший глухо, будто с того света.
— Именно вас, Нинель Федоровна, — как бы не расслышав, продолжала Мура, — именно вас должен был погубить коварно выношенный план Глеба Бородаева-младшего. Я говорю «младшего», чтобы не оскорбить тень Бородаева-дедушки. Но наперерез этому плану бросились ум, честь и совесть Алика Деткина.
Я ждал, что по привычке она скажет: «Ум, честь и совесть нашей эпохи…»
— Все эти качества гражданина и рыцаря, — продолжала Мура, — надо было в нем выковать. А не просто воспитать. И хоть вы молодой специалист…
— Коль молодой, значит, еще не вполне специалист, — опять возразила Нинель. — Ну а если ученик хочет погубить учительницу, то в этом виноват сам учитель: за поступки учеников отвечает он.
— Вы хотите взвалить грех Бородаева-младшего на себя? — воспротивилась Мура. — Но защищать виноватого — не значит ли поощрять его? И толкать на новые преступления?!
— А много ли у него было старых преступлений? — поинтересовалась Нинель.
О, как благородна она была в тот миг! Она выглядела не прехорошенькой, а, я бы сказал, «прехорошей»… И если бы Наташа Кулагина не завоевала мое сердце целиком, а оставила бы в нем хоть малейшую незанятую частицу, я бы отдал эту частицу Нинель… Так я подумал. И сразу же ужаснулся своей донжуанской мысли.
— В школе есть нераскрытые… — Мура хотела сказать «преступления», но опять вовремя перестроилась и сказала: — Странные происшествия. Теперь нам ясно, где надо искать. В каком направлении двигаться… И если на одном полюсе — полюсе добра! — Алики Деткины, то на противоположном — полюсе зла! — Бородаевы-младшие. Между прочим, там, где раньше был «Уголок Гл. Бородаева», мы решили открыть «Уголок Ал. Деткина». Чтобы в рисунках и письменных воспоминаниях воссоздать всю историю драмы и подвига!
— Но там сейчас «Уголок А. С. Пушкина», — напомнила с места Нинель.
— Ничего… На время закроем. «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» — это одно. А мужество современников — это другое. Их воспитательное значение… Вот посмотрите!
В этот момент ко мне бросились первоклассники с букетами и стихами:
Не нужны игрушки и конфетки:
Ведь у нас уже не детский сад!
Совершивший подвиг Алик Деткин —
Вот живой пример для октябрят!
Когда первоклассники деланными голосами, словно стараясь казаться еще младше, чем есть, читали стихи, Мура вместе с ними неслышным движением губ тоже отдалась поэзии: если бы малыши забыли или запнулись, она бы своим голосом бросилась им на выручку. Но они не запнулись.
— Вчера репетировали, — сообщила Мура. — С уроков снимали! В репетициях хотели участвовать все первоклассники… Без исключения!
— Еще бы: если снимали с уроков, — произнесла со своего места Нинель.
Я, будто нуждаясь в поддержке, оглядел своих бывших соседей по подземелью. Все они, кроме Наташи, предпочитавшей девятое место в девятом ряду, сидели за моею спиной. Они были как бы сопровождением. Не хочу употреблять обидное слово «свита». Приглашать в свое сопровождение Наташу было бы дерзко…
Да она и не согласилась бы на подобную роль.
Я увидел, что стихи малышей очень понравились Принцу Датскому и Вале Мироновой, которой нравилось все, что было отрепетировано и «под руководством» учителей. Валя жаждала «руководства», как незрячий поводыря. Покойник же, я заметил, перепутал мое торжество с панихидой. Лицо его побледнело и приобрело мертвенную отточенность, как у покойника.
— Нашел что сочинять, — упрекнул он Принца так, что голос его, оставаясь глухим, добрался все же до ушей окружающих.
Приветствие первоклассников, как позже выяснилось, действительно сочинил Принц Датский. На творчество его по-прежнему вдохновляли даты. В данном случае дата нашего возвращения оттуда, откуда можно было и не вернуться…
— Я старался выразить их мысли и чувства, — с необычной для него и плохо скрываемой твердостью возразил Принц.
Раньше он при всяком удобном и неудобном случае защищал Покойника от живых. А тут за меня вступился… Я подумал, что заступаться вообще было его призванием.
— Как это ты, любопытно узнать, проник… в чужие мысли и чувства? — даже не зло, а злобно ответил ему Покойник. — Великие поэты в своих собственных чувствах и то не могли разобраться.
— Устами младенцев, всем известно, глаголет истина! — отбивался Принц с достоинством будущего монарха.
— На репетиции с уроков снимали — вот источник их вдохновения! — все мертвеннее бледнея от злости, нападал Покойник.
Первоклассники взирали на меня с благодарностью и обожанием.
О, как легко иногда завоевать человеческие сердца! Но легкие завоевания, увы, не прочны… Хотя мне потихоньку начинало казаться, что мое положение самое расприятное: славят, поклоняются… «Чего же боле?» — как сказала Татьяна Ларина в поэме «Евгений Онегин». Поскольку брат Костя упрекал меня в «рабском» подражании низким образцам, я все чаще обращался к образцам высоким и даже классическим.
— Каждому из нас хочется с чувством законной гордости расцеловать Алика Деткина! — убежденно провозгласила Мура.
И возле меня выстроился целый хвост… Наташу я, конечно, готов был пропустить вне очереди… Но она небрежной походкой прошла мимо, успев все же сказать на ходу:
— Видела очереди за мясом, за маслом, даже за хлебом… Но очередь за поцелуями вижу впервые!
Вернувшись в зал после краткого перерыва, она добавила:
— Смотри не стань прежним Глебом!
Она предупреждала, она оберегала меня, как родного. Так я истолковал ее фразу.
— Неужели ты можешь подумать… вообразить?! — на радостях изумился я.
Однако, лишь зазвенел звонок, не направился, а прямо-таки помчался обратно в президиум… Я уже знал, что мое место — там. К этому месту, я слышал, быстро привыкают. Но очень тяжко с ним расстаются.
Поздняя, то есть пожилая или уже старая, осень так неуставаемо заливала город, словно была ранней и молодой. Холодный дождь меня бодрил и настраивал на нужный лад: с нарушениями законности, розысками и расследованиями в моем сознании сочеталась именно такая погода, которую верней было назвать непогодой. Но когда Мура организовала в мою честь «линейку на чистом воздухе», дождь, к сожалению, заглушил «гром победы» собственным шумом, а «медные трубы» — грохотом труб водосточных. Одним словом, для триумфа «на чистом воздухе» та осенняя погода не очень годилась. Невольно на память пришла пушкинская строка: «Начиналась довольно грустная пора…» Грустным это время для меня не было, но я уже не любил все, что заглушало или заливало водой мой успех.
«Но может быть, — размышлял я потом, — природа хотела предупредить меня: не упивайся! Может, и безмолвные слезы текли по стеклам из-за того, что впереди меня подкарауливала вторая очень страшная история? Еще пострашней первой!..»
Так я думал потом… А пока на вопрос Наташи: «Бремя славы тебя не отягощает?» — я мысленно ответил, что славу чувствую, а бремя — нет. Вслух же с плохо скрываемой неискренностью признался:
— Тяжела ты, шапка Мономаха!
— А ты, как раньше, носи кепку, — посоветовала Наташа.
Но кепка меня уже не устраивала. Хотя признаться в этом я мог лишь самому себе… Она была на голове, но служила вроде бы маскировкой. А под ней я ощущал ту самую, которая тяжела, но так согревает!
Я продолжал любить дождевые завесы, непроницаемые туманы и вообще все, что обволакивало неясностью и загадками. Разгадывать которые было моим призванием! Если нет таинственности, загадок, то нет и расследований: детективы становятся безработными.
Вновь защищая Глеба, Наташа на другой день повторила то, что впервые произнесла в электричке:
— Когда глупый человек жесток — это противно, а когда умный жесток — это страшно. — Она продолжала считать меня умным! И добавила: — Смотри… я тебя разлюблю.
И я внутренне содрогнулся (в положительном смысле!). Ведь нельзя разлюбить, если не любишь? Не могу же я сказать, что сниму ботинки, если их нет у меня на ногах?
Она будто сделала мне первое предупреждение. Хорошо, что не последнее! Но сколько, интересно узнать, делают предупреждений тому, кого собираются разлюбить? Это, я думаю, почти как в футболе: столько-то предупреждений — и выбываешь из игры. А тут выбываешь из любви… Я задумался не столь глубоко, сколь мучительно. «Страдания молодого Вертера!» — сказал бы мой старший брат Костя. И обязательно переиначил бы: «Страдания молодого Алика»… Но на этот раз я бы ответил ему!
Я сказал бы: «Страдать может тот, кому есть чем страдать. Сердце надо иметь, Константин Деткин! Сердце… А у вас оно есть? «Вскрытие покажет», — часто повторяете вы. У вас вскрытие найдет сердце среди других «внутренних органов». Значит, не в переносном, а в скучном и прямом смысле!»
Я бы назвал брата Костю на «вы» — и эта неожиданность его бы ошеломила. Хоть на время… Как детектив, я знаю: чтобы собеседник начал «раскалываться», его надо ошеломить. И от растерянности он начнет говорить правду.
Однажды папа назвал Костю циником. Я подумал, что это слово происходит от слова «цинк». А стало быть, имеет отношение и к покойникам, которых, я слышал, перевозят в цинковых гробах. О, до каких загробных мыслей доводят нас иногда размышления о жизни! Впрочем, ведь любая жизнь в конце концов доводит до смерти…
Я начал в президиуме размышлять о любви.
«О чем?!» — воскликнул бы старший брат Костя, если б угадал мои мысли.
«О любви! — ответил бы я. — Хоть мне, как ты скажешь, «всего» тринадцать лет. Любовь от возраста не зависит! Тебе уже двадцать один год, а ты, я уверен, о любви понятия не имеешь. Я ведь вижу: все хорошенькие для тебя хорошенькие, а все прехорошенькие для тебя прехорошенькие… Ты замечаешь красоту всех красивых. А я только Наташину! Как можно рассуждать с том, чего вообще не знаешь? Чего никогда не испытывал?»
Так я и отвечу Косте. Пусть только спросит меня с ехидством. И чем больше будет ехидства в его голосе, тем резче отвечу.
Костя почему-то всегда говорит о любви насмешливо.
— Ты так иронизируешь, будто однажды… попал под любовь. Ну, как под поезд или автомобиль, — высказал трагическое предположение папа.
Костя тут же прикрылся своей любимой цитатой из Пушкина:
— «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей». Это не цитата, а руководство к действию, — добавил он. И еще добавил из самого себя: — Всякая любовь хороша уже тем, что непременно проходит. Иной автомобиль калечит навсегда, любовь же — только на время…
— Значит, автомобиль сильнее любви? — возмутился я.
— Во мне, например, любовь к вашей маме поселилась навечно, — тоже возразил Косте папа. И взглянул на маму: дескать, подтверди.
Мама не стала ни возражать, ни подтверждать. Она вздохнула так успокоенно, словно была спортсменкой, до конца дней своих завоевавшей «мировое первенство».
Я знал, что в спорте титула «вечной чемпионки» не существует. Первенство надо завоевывать опять и опять. А любовь? Подчиняется ли она в этом случае спортивным законам? Или у нее есть свой? Папина любовь, которая «поселилась» навечно, подтверждает, что есть.
Костя в тот вечер, заметив, что я грустен, высказал еще одну, с его точки зрения, мудрость:
— Быть мужчиной — это значит не быть бабой.
— Тогда уж… точнее сказать — женщиной, — оскорбилась мама, которая всегда и во всем была на стороне женщин. Она уверяла, что ни один мужчина еще не носил в себе будущего человека в течение девяти месяцев… Что ни один мужчина также еще не родил и не вскормил своим молоком ребенка. Возражать было трудно. Но когда она сказала, что любой дом держится на «хрупких женских плечах», папа в знак молчаливого протеста распрямил свои плечи, пропылесосил квартиру, постирал белье и починил бачок в туалете. Доказывая, что ничего в доме от его внимания ускользнуть не может, папа заглянул в мою общую тетрадь, на первой странице которой было написано: «Вторая «Очень страшная история» (еще пострашней первой!)». Он в очередной раз напомнил мне, что Саша Пушкин и Миша Лермонтов в моем возрасте «уже», а я в своем, к сожалению, «еще»…
Папа не пытался всем этим скрасить, умалить роль мамы, любовь к которой поселилась в нем навсегда, а пытался лишь доказать, что дом должен быть не на ее «хрупких плечах», а на его, мужских и выносливых.
Все это я воспроизвел в своей памяти под пробившийся вдруг наружу стук собственного сердца, который напоминал, что время не застопорилось на одном месте, что оно движется. Или, вернее, под его толчки, которые после Наташиной фразы стали слышны… Они, будто часы, вроде бы отсчитывали время, которого, как любили напоминать мне родители, «не вернешь».
«Я тебя разлюблю…» А вдруг она любит меня за то, что я спас всех из подземелья? Тогда обидно. Потому что у нее, значит, не та любовь, которая у меня… За что-нибудь любить невозможно. Любить можно несмотря ни на что!
— Ты хочешь перед всеми красоваться в президиумах, — сказала она накануне. — Ты хочешь, чтобы тебя все считали самым-самым…
«Но ведь это не вполне справедливо, — восстало что-то во мне. — Я хочу быть в президиумах? Когда ее нет, я могу сидеть хоть на подоконнике, хоть на полу!»
Выходит, она сама виновата во всем, за что меня осуждает? Я обвиняю ее? А еще рыцарь, еще мужчина! Ради нее… Но попросил ли я на это согласия? В то же время… Я ведь знаю: женщины не любят «рядовых», а любят из ряда вон выходящих. Вот я и пытаюсь выходить вон из ряда…
О, сколь противоречивые мысли рождает любовь! «Хоть бы ее не было…» — скажет Костя. Но если любви не будет, фактически не будет и меня самого. Потому что Наташа и есть моя жизнь.
«Красиво звучит!» — скажет Костя. Но разве может «красиво звучать» что-нибудь некрасивое? О нет! Только прекрасному дано так звучать.
Заменить «Уголок А. С. Пушкина» «Уголком Ал. Деткина» Нинель не позволила. Она сказала, что это было бы неделикатным по отношению к русской и всей мировой литературе. Мура отступила без боя… Но она признавала отступления лишь во имя последующих наступлений. Вместо уголка она «выбила» или «пробила» (одни говорили так, другие эдак) целую комнату моего имени, которая раньше была кладовкой.
— Была кладовкой, а станет кладовой памяти! Которая сбережет все детали находчивости, помноженной на бесстрашие… И не только для нашего поколения, а и для тех, кто придет после нас! — заявила она с плохо скрываемой торжественностью. — Хотя назовем мы эту кладовую скромно: «Уголок Ал. Деткина».
Мура имела в виду мою находчивость, помноженную на мою же отвагу. Но я как бы не догадывался… Я понял, что чем скромнее сам, тем громче воспевать меня будут другие. Скромность — очень хитрая штука, если ею умело пользоваться. Конечно, я не мог поделиться с Наташей Кулагиной своим открытием, это кончилось бы презрительным «закрытием» ее глаз… Смыкая в подобных случаях свои ресницы, о густоте и необычайной пушистости которых и говорить не приходится, она словно бы восклицала: «Глаза бы мои на тебя не смотрели!» О, как скульптурно выразительны и компьютерно точны наши родные пословицы, поговорки и присказки!
Что сказать о бывшей кладовке? Это была комната метров девяти или в крайнем случае десяти, не выходившая ни одним окном прямо во двор и ни одним — прямо на улицу. Потому что окон у нее вообще не было. Безглазая какая-то была комната…
— Свет подвига, — сказала Мура, — ослепительней заурядного дневного света. Тот лишь освещает, а этот озаряет…
Мура имела в виду, конечно, не озарение светом моего подвига бывшей кладовки, в которой не было окон, а озарение душ членов «Клуба поразительных встреч».
На открытии «Уголка» своего имени я согласно Муриному сценарию — а она по каждому поводу сочиняла сценарий — должен был произнести доклад. Но я где-то читал, что предпочтительней назвать роман повестью, чем повесть романом. Исходя из этого, а также из того, что краткость по-прежнему оставалась сестрой таланта, я предложил назвать доклад «сообщением».
— А еще лучше назовем это просто воспоминаниями… — с плохо скрываемой скромностью предложил я.
— Так поэтичнее, — согласилась Мура.
Прежде чем принять чужое предложение, она еще более заостряла свой и без того обостренно целеустремленный облик. Он как бы вовсе исчезал, а оставалась лишь заостренность.
Лишенная окон и вроде, как я уже писал, безглазая кладовка была пересечена красной ленточкой. Согласно сценарию я должен был вначале перерезать ее — и таким образом молча, но отчетливо провозгласить: «Кладовка — нет! Уголок — да!» Так я и сделал… Рисунки на стенах, исполненные местным художником-шестиклассником, воссоздавали всю историю нашего путешествия на «старую дачу», заточения, освобождения и возвращения… Лица наши местный художник-шестиклассник не рискнул воссоздавать кистью или карандашом, а заменил фотографиями. Таким образом, все были очень похожи… На каждом рисунке я был впереди и все следовали за мной. Или с надеждой на меня взирали.
— Ну… к чему-у это? — протянул я. — Ну… к чему-у?
— Ты был впереди там. И ты впереди — здесь, на этой летописи в рисунках! — ответила Мура.
Не шквал и не гром, но все же довольно-таки бурный всплеск аплодисментов был ей ответом. И лишь Наташа Кулагина не всплеснула руками. О, как часто движение двух рук для нас важнее, чем движения даже ста тысяч! Я решил двинуться еще дальше по линии скромности:
— Раз есть эта летопись в рисунках, зачем нужна летопись в словах? Зачем вспоминать то, что и так уж известно?.. Зачем отнимать у нас время, которого не вернешь?
Моим слушателям хотелось домой, и они опять зарукоплескали. А Наташа сомкнула ресницы: «Глаза бы мои на тебя не смотрели!» Что-то ее во мне не устраивало… Но что?!
Накануне встревоженная Мура спросила: «Ты не успел отмыть от дорожной грязи… и вычистить свои кеды, в которых преодолевал расстояния в тот исторический день?»
«Не успел».
«И не мой! И не чисти… Отныне они — экспонаты!»
Мои кеды экспонировались посреди комнаты на специальной тумбочке, будто памятник на постаменте. Подпись, сделанная тушью, гласила: «В этой обуви Деткин вел за собой остальных!..»
— Видела сапоги Петра Первого… А теперь наблюдаю кеды Алика Первого, — сказала Наташа.
— Почему — Первого? — осмелился спросить я.
— Потому что ты хоть и не царь, но царишь!
В ответ я вновь отказался от всяких воспоминаний так торжественно, как отказываются от престола.
Валя Миронова не только безупречно выполняла любые задания, но и категорически их перевыполняла. Поэтому, когда Мура предложила ей прочитать полстранички из дорожного дневника, Валя, как на уроке, подняла руку и спросила: «А целую можно?» Перекрывать нормы было ее призванием.
— Какой у тебя почерк? — Мура заглянула в тетрадь. — Крупный?
— У меня нет своего почерка. Я пишу под Алика Деткина!
Она действительно изучила мой почерк и подражала ему. Как раньше подражала почерку Глеба Бородаева… Следовать, подражать, подчиняться вышестоящим — тоже было законом Валиной жизни.
— «Ровно в 21 час и 31 минуту электричка тронулась, — начала читать Валя. — В вагоне были: Алик Деткин, Принц Датский, Покойник, Наташа Кулагина, я и Глеб Бородаев. Алик подозвал Глеба к себе ровно в 21 час 34 минуты. Значит, три минуты он обдумывал предстоящий разговор. Это был допрос: я поняла по лицам, которых было два — Алика и Глеба. В 22 часа 17 минут Глеб Бородаев начал, образно выражаясь, поднимать руки вверх».
Это было что-то новое: раньше Миронова образно не выражалась, а была до самого последнего слова верна «правде жизни», как учил ее и всех нас Святослав Николаевич. Он учил до тех пор, пока не отправился на «заслуженный отдых» от нас всех…
— «Наконец Глеб сдался совсем. Это случилось в 22 часа 33 минуты».
— Хватит! — раздался голос Наташи Кулагиной. — Вот видите: Глеб не явился на вашу громкую церемонию. — Наташа говорила так негромко, чтобы слышали только Мура и я. — Да, шумный пир!
— Не иронизируй… Это не к месту, — поправила ее Мура.
— Но к месту уведомить вас, что я запретила Глебу сюда приходить. Он до того запуган, затравлен, что хотел было явиться…
— Почему же ты запретила? И вообще, по какому праву ты запрещаешь? Или разрешаешь? Тебя назначили директором школы? — теперь уже иронизировала сама Мура.
— Человека никем не надо назначать… чтобы он поступал честно!
Происходила дуэль. И мне очень хотелось, чтобы она закончилась в Наташину пользу. Даже если это было бы мне невыгодно!
— Хватит взирать на Глеба Бородаева-младшего как на подсудимого… И во всем виноватого человека, — продолжала Наташа. — Он совершил очень скверный поступок.
— Отвратительный, — поправила Мура.
— Пусть так. Но он уже понес наказание.
— В школе сегодня произошло еще одно происшествие. Подозревается Бородаев, — таинственно сообщила Мура. — Это касается как раз твоих белых сапожек на сером меху. Нам сообщила гардеробщица, что они исчезли.
— Исчезли? Потому что они — на мне.
Наши взгляды как бы опустились к ее ногам.
Но Мура не собиралась сдаваться.
— Еще раз повторяю: защищать виноватого — значит подталкивать его к пропасти. Он в тот траурный день взял «на мушку» сердца всех ваших матерей! А твоей больной мамы, Наташа, в первую очередь. — Наташину маму в самом деле называли «сердечницей». — Он хотел погубить молодого специалиста — вашу любимую Нинель Федоровну. Разве можно это так быстро простить? Быстрое прощение есть поощрение!
Я не знал, что Мура способна произносить афоризмы.
— Мы сами создали из Глеба кумира. А теперь обвиняем его в том, что он не оказал сопротивления и двинулся по лестнице славы. Которую мы ему проложили! — возразила Наташа. — И теперь вновь сами ее прокладываем…
— Что ты имеешь в виду? — обострила свой облик Мура.
Наташа, ничего не ответив, с плохо скрываемой грациозностью покинула «Уголок» моего имени.
Но я-то знал, что и кого она имела в виду.
— Какая-то всепрощенка! — Мура опять осталась без всякого внешнего облика, а с одним лишь презрительным заострением. — Ничего не случилось, — объявила она. — Баба с возу — кобыле легче!
То, что Мура сравнила себя или всех нас с кобылой, на меня не подействовало.
— А кто «баба»? — с плохо скрываемым гневом спросил я, вспомнив, как грубо употребил это слово мой брат Костя. Назвать «бабой» Наташу?! Этого я и в «Уголке» чужого имени не допустил бы, а уж в «Уголке» своего имени…
Мура в который раз стерла свой облик, заменив его заостренным изумлением.
— Давайте продолжим… — примирительно сказал добрый силач Принц Датский, не желавший срывать открытие «Уголка». — Я тут… кое-что сочинил. Может быть, вам будет приятно?
Это была хоть и короткая, но тем не менее ода:
В этот день,
когда мы открываем
Комнату занявший «Уголок»,
Мы с волненьем имя называем
Рыцаря,
который нам помог!
До сих пор сидели б «детки в клетке»,
Если бы не спас нас
Алик Деткин!
Мура платком вовремя удержала слезу, которая выкатилась из левого глаза и чуть было не скатилась ей в рот, раскрытый от благодарности и восторга. А я молча подошел к Принцу и по-братски обнял его два раза: один раз за слово «рыцарь», а второй — за слово «спас».
Дошла очередь до Покойника.
— Я прочитаю вам свою неоконченную поэму «Глядя смерти в глаза…». Эпиграфом стали знаменитые строки Сергея Есенина, не оставлявшие меня в подземелье ни на минуту: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?»
И сразу же он начал читать с чувством, я бы сказал, противозаконной гордости за самого себя:
Никогда я не забуду это:
В темноте,
хоть среди бела дня,
Два скелета
или три скелета
Пристально глядели на меня.
Я тащил скелеты еле-еле,
Я один во тьму их уносил…
А друзья на ящиках сидели:
Смерти ждать
уж не хватало сил.
Все молчали, словно были немы:
Видно, не могли и говорить…
Я решил,
что сочиню поэму,
Чтоб друзей-товарищей
взбодрить!..
— Какой у тебя эпиграф к поэме? — неожиданно прервал его Принц Датский. Хотя обычно принцы говорящих не прерывают…
— Эпиграф? — все еще нараспев, не переключившись, произнес Покойник. — «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?»
— Приснилась, милый… Ты спал, а она приснилась! — заверил его Принц, раньше защищавший бледнолицего поэта и даже не раз предупреждавший меня: «Не трогай Покойника!» А тут взял и сам тронул…
— Получается, что мы вроде открываем сегодня твой «Уголок», а не «Уголок Ал. Деткина»! — Мура поддержала Принца, хотя прозвище его не признавала: она была против лиц монархического происхождения!
Валя Миронова, как на уроке, подняла руку, прося слова: ее дисциплинированность могла соперничать лишь с ее же непреклонным желанием перевыполнять все нормы в мире и быть до конца преданной «правде жизни».
— Ничего этого не было, — убежденно сказала Валя. — У меня по минутам записано. И скелет был только один…
— Вы не дали мне закончить «неоконченную поэму»… Там дальше все разъясняется! — побледнев до того, будто лишился кровеносной системы, произнес Покойник.
— Пойми: самыми главными двое не могут быть, — пояснила Мура. — Ни в каком деле… Самым главным может быть только один. И вот его кеды! А вот и он сам…
Она легко опустила свою тяжелую руку мне на плечо.
— Будем считать церемонию завершенной, — предложил я.
Наташа отсутствовала. А похвалы, которых она не слышала, были мне не нужны.
И тут я ощутил на себе взгляд Покойника. Но это был взгляд не усопшего, а, говоря маяковским языком, «весомо, грубо, зримо» (главным образом грубо) ненавидящего меня человека.
«Уж не жду от жизни ничего я», — любил цитировать Есенина бледнолицый Покойник. Но я понял: нет, он ждал! Ждал «от жизни» именно того, что пока принадлежало мне: успеха, славы, первого ряда в президиуме и, как я, холодея, понял, Наташиного восхищения… Меня же он ненавидел.
Я не раз слышал, что «от любви до ненависти один шаг!». Интересно, а сколько шагов от ненависти до любви?
Не успел я об этом подумать, как в дверь просунулось лицо секретарши директора школы. На этом лице никогда ничего нельзя было прочитать, потому что на нем ничего не было написано.
Летом секретарша провалилась на экзаменах в педагогический институт и осенью начала, как говорили, «нарабатывать стаж воспитательской деятельности». Она сидела в канцелярии, возле директорского кабинета, и воспитывать ей, кроме директора, было некого.
На лице секретарши в этот раз что-то написано было. Правда, неразборчивым почерком… Но было! Вглядевшись, я прочитал на нем невнятный испуг.
В дверь просунулся ее палец, которым она поманила меня, а потом Муру. Мура устремилась за мной.
— Деткин, тебе десятый раз звонят… — пролепетала секретарша.
— Откуда? — спросил я уже в коридоре.
— Из прокуратуры станции Антимоновка Антимоновского района. Какой-то… — она вовсе осадила свой голос, — следователь…
— Он хочет у тебя поучиться! — воскликнула Мура, тоже выскочившая в коридор. И восторженно заострила свой облик. Она сопровождала меня до самой двери директорского кабинета.
«Его сопровождали…» — пишут в газетах. И это всегда относится к выдающейся личности!
Телефонная трубка лежала на столе в канцелярии. Детективная сообразительность подсказала мне, что следователю со станции Антимоновка я был, говоря уголовным языком, позарез нужен. Иначе не стал бы он ждать, пока секретарша директора поднимется наверх, а я спущусь вниз.
Мура, войдя в канцелярию вместе со мной, воззрилась на трубку как на экспонат для бывшей кладовки, переименованной в «кладовую памяти» и одновременно в «Уголок Ал. Деткина».
Я взял трубку, представился и услышал:
— С вами говорит следователь станции Антимоновка Антимоновского района.
Да-да, меня называли на «вы». Но в этом проявлялось, я чувствовал, не уважение, а плохо скрываемое злорадство и холодная, даже морозная официальность.
— Уведомляю, что вы, Деткин, обвиняетесь… в убийстве.
Многоточие поставил я, а в его фразе многоточия не было. Он изъяснялся, говоря судебным языком, по-прокурорски, резко и без каких-либо знаков препинания: прокуроры никогда не сомневаются в том, что произносят. И поэтому не спотыкаются на «препинаниях». Даже если их улики сомнительны. Кажется, что обвинительные речи свои они заучивают наизусть.
— Вы обвиняетесь в убийстве не один, а вместе с вашими сообщниками.
Мне стало легче: коллективная вина раскладывается все же на нескольких или на многих. А кроме того, как говорится, «на миру и смерть красна».
— Одного из ваших сообщников может оправдать чистосердечное раскаяние, — добавил следователь. — Одного. Но не вас!
— А кого? — Мой голос, казалось, не прозвучал, а осел в трубку, как от растерянности садятся или, говоря литературным языком, опускаются на стул или на пол.
— В обвинительном заключении все будет уточнено, — вновь по-прокурорски, словно бы наизусть оттарабанил он.
Мне особенно не понравилось слово «заключение». Потому что оно было тюремным.
— Явитесь послезавтра, в воскресенье, на печально знакомую вам станцию Антимоновка Антимоновского района вместе со своими сообщниками. И сразу же направляйтесь на «старую дачу». Там я буду вас ждать. Явиться должны только участники вашей преступной группы. Чтобы можно было восстановить точную картину содеянного! В интересах следствия необходимо, как вы понимаете или не понимаете, соблюдать тайну от всех остальных.
— И от учителей, и от родителей?
— Ото всех! Ты маленький, что ли? Надо тебе объяснять?
Он неожиданно перешел на «ты» — и мне стало легче: все-таки маленьких обычно щадят.
— Послезавтра, как вы сами сказали… воскресенье. Как же нам объяснить родителям?..
— Умели убить — умейте и объяснить! — перебил он. — Не задавай следствию наивных вопросов. Вообще вопросы будем задавать мы. — Он помолчал, несколько доброжелательно подышал в трубку и предупредил: — Если сами не явитесь, доставим силой! Но это только усугубит. И вообще будет позор!
— Нет, нет, мы приедем, — засуетился я, не собираясь менять свою славу, к которой я уже привык, на позор, к которому, наверно, привыкнуть нельзя.
Он говорил не «приедете», а «явитесь», не «привезем», а «доставим», не «сделанное», а «содеянное». О, как суть этих слов, еще недавно любимых мною, круто изменилась, когда стала относиться ко мне самому!
Внезапно голос антимоновского следователя показался мне отдаленно знакомым. Чтобы он не оборвался, а продолжал звучать в трубке, я сказал:
— Но все-таки… родители будут очень обеспокоены…
— В зале суда они обеспокоятся куда больше. Так что пусть привыкают. Еще раз предупреждаю: никто, кроме вас, непосредственно обвиняемых, ничего знать не должен. Если ход следствия будет нарушен, возникнет дополнительный пункт обвинения!
«Преступление», «следствие», «обвинение». Да, эти близкие мне понятия я захотел вдруг от себя отдалить!
И все же его голос казался мне не то что хорошо знакомым или как бы родным… а просто похожим. На чей?!
— Мы вечером… вернемся домой? — пробормотал я так, будто уже находился на скамье подсудимых перед глазами судей и заседателей, которые называются «народными», потому что судят от имени всего народа. Хотя с народом они не советуются…
— Вы вернетесь домой, оставив нам подписку о невыезде.
— Откуда? Со станции Антимоновка?
— Не разводи антимонию! — Он захихикал, довольный своей шуткой. — Не прикидывайся дурачком. — Он, выходит, считал меня умным. — Подписку о невыезде из города, в котором вы проживаете… пока.
Перед словом «пока» он сделал паузу, похожую на непреодолимую пропасть. Это был единственный знак препинания, который он позволил себе. А вместо слова «живете» сказал «проживаете». Как детектив, я улавливал все эти профессиональные особенности.
— Спасибо, — зачем-то пролепетал я.
— Спасибо нам говорят пострадавшие, а не обвиняемые.
Обвиняемыми были мы. А кто — пострадавшим?
— Это… ошибка, — набрался смелости возразить я.
В ответ он, говоря литературным языком, раскатисто расхохотался. И смех его прогрохотал как гром над судьбами членов нашего литкружка.
— Что? Какая ошибка?! — заметалась по канцелярии Мура. И на всякий случай прикрыла дверь директорского кабинета.
— Он… то есть следователь… вызывает меня по поводу одного дела. Но мне оно кажется… ошибкой.
Я скрыл суть разговора, но в то же время ничего не наврал. «Это искусство: не врать и одновременно не говорить правду!» — поучал меня, помню, брат Костя. В этом случае я оказался учеником-отличником, хотя во всех остальных случаях им не был.
— Следователь хочет с тобой посоветоваться! — ликующе предположила Мура. — Наша юриспруденция, таким образом, признала твой детективный талант!
Она распахнула дверь директорского кабинета:
— Вы слышите: с Аликом Деткиным советуются профессиональные следователи! Я знала вундеркиндов-пианистов, вундеркиндов-скрипачей, вундеркиндов-математиков… Но следователь-вундеркинд? Этого еще не было.
Она просунула голову в кабинет. И, услышав какую-то директорскую фразу, восхищенно заострила свой внешний облик:
— Вот именно: вся школа может гордиться!
«Чем? — задал я с плохо скрываемой подавленностью вопрос самому себе. — Чем гордиться? Подписками о невыезде? Но мы же никого, мне помнится, не убивали! Неужели нам припишут чужое преступление… как в годы репрессий? Неужели и сейчас бывают нарушения законности? И неужели такое нарушение нарушит всю нашу жизнь?!»
О, как верна народная мудрость: от взлета под потолок до падения на скамью подсудимых расстояние короче гусиного носа. И даже воробьиного.
…На следующий день я собрал в бывшей кладовке, а ныне «Кладовой памяти» весь литературный кружок. Не пришел только Глеб, который после нашего возвращения домой вообще ни разу не появлялся.
— Не волнуйтесь, пожалуйста, нас обвиняют в убийстве, — сообщил я.
— В каком убийстве? — с мужественной сдержанностью осведомилась Валя Миронова. Она никогда не совершала не только преступлений, но даже малейших нарушений. «Правила внутреннего распорядка» свято хранились в ее душе.
— Подробности пока неизвестны. Это какое-то недоразумение… Но звонил следователь. Мы все — и Глеб тоже — должны послезавтра, в воскресенье, явиться на станцию Антимоновка Антимоновского района. И более того — на ту самую «старую дачу».
— Но ведь мы никого не убивали, — сказал Принц Датский, который был силачом, но убийцей — никогда.
— Раз следователь требует, надо явиться. Всем шестерым! — с необычной для него смелостью заявил Покойник.
— Да… Без родителей и учителей, — подтвердил я. А потом добавил: — Без братьев и сестер.
Я так сказал, потому что мама и папа могли попросить старшего брата Костю защитить меня на «старой даче» (мало ли какое нарушение законности могло случиться!). Костя обязательно попытался бы захватить с собой и Нинель… Так ему удобней было бы меня защищать. У нее на глазах! Могла поехать и Наташина сестра, чтобы их общая мама-сердечница не волновалась.
— Но ведь мы ничего преступного не совершали, — четко и убежденно произнесла Валя Миронова.
— Пока нет официального обвинения — нет обвиняемых. Пока нет приговора — нет виновных, — квалифицированно, как и подобало детективу, объяснил я.
Никто уже, общаясь со мной, не путал слово «детектив» со словом «дефектив», что случалось раньше: события на «старой даче» заставили всех запомнить, как называется мое призвание.
— На этот раз защищу вас я. И обнаружу истинного виновника!.. — внезапно, словно бы окончательно ожив, пообещал Покойник.
— Я предпочитаю, чтобы меня защитил Алик, — с надеждой на торжество справедливости и верой в меня возразила Наташа.
Это был самый счастливый миг в моей жизни! Не было бы счастья, да несчастье помогло!
Природа продолжала жить своей особой, но прекрасной жизнью: воскресный день, говоря следственным языком, сдался глубокой осени. Туман, говоря тем же языком, накрыл, правда, не кого-либо на месте преступления, а просто самим собой дома и деревья, которые, говоря литературным языком, вырисовывались. Или угадывались… Сквозь него надо было пробиваться навстречу «старой даче» и следственным органам.
В электричке я так старательно вырабатывал план действий, что не заметил, как Покойник протиснулся между мной и Наташей. «Может быть, он хочет разлучить нас и в более широком смысле?» — с естественной тревогой подумал я.
В ту же минуту подошел контролер, будто обеспокоенный действиями Покойника. Он продырявил мой и Наташин билеты (я, конечно, купил два, что нас с ней еще более сблизило!). Покойник устало протянул свой билет. Взглянув на него, контролер сказал:
— Это вчерашний.
— Простите… — как-то возбужденно извинился Покойник. И стал чересчур нервно, говоря все тем же следственным языком, обыскивать свои карманы. Нашел другой билет и, говоря литературным языком, хладнокровно протянул его контролеру. Острая детективная наблюдательность подсказала мне, что возбуждение было искренним, а спокойствие — напускным.
— Это другое дело, — сказал контролер. И продырявил.
«Откуда у него вчерашний билет?» — думал я, пробиваясь сквозь хмарь (не путать со словом «хмырь»!) и молокообразный или даже кефирообразный (потому что очень густой!) туман на станции Антимоновка.
Брат Костя опять скажет, что я рабски подражаю всяким там низким литературным образцам. Но я не подражаю, а следую. Что же касается того, «низкие» образцы или «высокие», — это дело вкуса, о котором не спорят. Даже Толстой, как я писал, ошибался в Гете. А уж в Шекспире — и говорить не приходится! Почему же Костя не может ошибаться во мне?!
«А вдруг Покойник хотел заранее, еще вчера, разведать обстановку, чтобы легче было оказаться защитником? — размышлял я на ходу. — И все это чтобы отличиться перед Наташей… Теперь мне ясно! Значит, я могу назвать его опасным и даже кровавоопасным — вспомним, сколько из-за любви было дуэлей и поединков, что, впрочем, одно и то же? — словом «соперник».
Но разве можно обойтись без соперников, когда любишь красавицу? А некрасавиц любить неинтересно… Брат Костя однажды замедленно, как бы изнемогая под тяжестью своего жизненного опыта, объяснил мне:
— Если женщина хорошенькая или, тем более, прехорошенькая, не думай, что ты один это заметил!
Костя оказался прав: вот и Покойник заметил. Чтобы завоевать Наташино сердце, он вознамерился «обнаружить противника». А я, таким образом, обнаружил соперника…
Двигаясь навстречу правосудию, почти все проявляли стойкость, но особенно стойким выглядел Покойник, который обычно или полулежал, или полустоял, или полусидел, или полуходил. А тут он не шел, а шагал, словно знал, будто не сомневался, что его ожидает какая-то победа, какой-то сюрприз.
И только Глеб, казалось, все время искал защиты. Особенно у Наташи и у меня. Мне даже почудилось, что он вдруг, как прежде, полюбил собак и некоторых людей.
Я испытующим взором оглядел своих спутников. Никто из них не годился в убийцы… Принц Датский хоть и был силачом, но даже муху бы не прихлопнул. Валя Миронова беспрекословно подчинялась всем на свете законам. Я бы, конечно, с удовольствием прикончил Покойника… Но на почве ревности, которая, как я понял, весьма плодородна. Однако окончательно она, моя ревность, возникла уже после звонка следователя. Раньше я испытывал лишь подозрения… Покойник, я думаю, в ответ желал бы прикончить меня на той же плодородной, урожайной на покойников почве.
Я полагал, что она была плодородной и урожайной только в прошлые века, но оказалось, что осталась точно такой же.
Кто же еще может быть заподозрен в убийстве? Глеб недавно хотел уничтожить Нинель, но не пристукнуть, а в переносном смысле. Я устранил его преступление… и наказание, которое мне повелела устранить Наташа. Ну а сама она… Конечно, от любви к ней можно было бы скончаться! Но такое убийство Уголовным кодексом не предусмотрено, Одним словом, убийц среди нас вроде бы не было, А обвинение в убийстве было… «Неужели с нами поступят, как поступали в годы репрессий?» — подумал я. В те годы ни за что ни про что погибли почти все наши родственники по папиной и по маминой линии.
Когда вдали показалась дача, мы, будто сговорившись, все побежали. Во-первых, потому, что детективная история не может обойтись без беготни и погони, а во-вторых, потому, что нас обуревало мрачное любопытство: в каком несовершенном убийстве нас обвинят?
Один за другим мы, говоря уголовным языком, проникли, отворив калитку, на дачный участок, который Святослав Николаевич, ушедший на заслуженный, но не вечный покой, считал мемориальным, а может, историческим: там Глебом Бородаевым-старшим была сочинена повесть «Тайна старой дачи». Вновь я подметил, что дача-то была новой… Но «Тайна новой дачи» для детективной повести, повторюсь, не подходит. Глеб Бородаев-старший назвал повесть именно так, как положено называть детективные произведения.
За нашими спинами кто-то зловеще и, мне показалось, нарочно хлопнул калиткой… Я обернулся — и увидел трех человек. Это были люди лет двадцати шести или, в крайнем случае, двадцати семи. На головах у них, будто форменные, сидели кепки с еле заметными козырьками. Одеты они были в куртки, тоже очень похожие, с устрашающе поднятыми воротниками.
— Представители правоохранительных органов, — пояснил тот, который, по всему видно, был главным.
Его голос я тотчас узнал: это он звонил в школу по телефону. Прокурорским жестом «главный» указал на столь памятную нам дверь, обитую ржавым железом, ведущую в подвал и прочно запертую на засов. «Главный» прокурорским голосом произнес:
— Еще два дня назад он, говорят, кричал, звал на помощь. А теперь замолк. Значит, все…
— Несчастный! — сердобольно отозвался Покойник. — Там, в подземелье, одним скелетом теперь будет больше.
— Мы, — продолжал «главный», — пытались найти место преступления еще вчера сами… до вашего приезда. Хотели к нему подготовиться! К нам поступил сигнал об убийстве и о виновниках. Сказали: «Ищите на «старой даче»…» И повесили трубку. Да, назвали «старую дачу», которая всем вам, — тут он по-следовательски ухмыльнулся, — прекрасно знакома. Именно здесь, по нашим предположениям, вы злодейски расправились… Но она не такая уж старая! Это и сбило следствие с толку.
«Он не читал, что ли, повесть нашего знатного земляка Гл. Бородаева-старшего?» — про себя удивился я.
— Тем более, — продолжал «главный», — и номер дачи, заметьте, сорван. Да его нам и не сообщили… Следствие решило вызвать вас, то есть подозреваемых, и тайно следовать за вами от самой станции Антимоновка. Вот мы и здесь… Стало известно также, что жертва находится в подземелье… Что вы, получается, фактически уморили голодом человека.
— Говоря словами из романа «Евгений Онегин», «какое низкое коварство»! — ужаснулся Покойник. Он тоже, выходит, обращался иногда к классическим образцам.
Номер, и правда, был оторван от забора, который в детективе хотелось бы назвать покосившимся, но все планки которого, к сожалению, стояли словно солдаты в строю. Острая детективная наблюдательность помогла мне заметить это, когда мы еще не открыли калитку.
— Сорвали, — вторично констатировал «главный». — Сорвали, чтобы запутать, затянуть следствие…
— «Какое низкое коварство!» — повторил Покойник, беспокоясь, видно, что первый раз его не расслышали.
Тут, не вынимая рук из карманов, будто каждый держал там палец на курке пистолета, задвигались и заговорили двое в таких же кепках и куртках, что и «главный». Теперь он назвал их «сотрудниками Антимоновской прокуратуры». При слове «сотрудники» автоматически возникает мысль о карательных органах.
— Мы, если бы сами услышали, помогли б человеку… Мы бы его выручили, вызволили, вытащили, вытянули оттуда… — затянули они спевшимся правоохранительным дуэтом.
— Это было бы человечно! — поддакнул Покойник.
Однако по их грубым, каким-то неотесанным голосам не похоже было, что они привыкли выручать, вызволять, вытаскивать и вытягивать. Угробить они, мне показалось, могли бы.
Я понял, что он, прекративший звать на помощь — это Племянник Григорий.
— А почему его не выпустили… те, которые слышали вопли и крики, а потом вам позвонили? — спросил я.
— Это тоже предстоит выяснить, — растерянно, как мне показалось, ответил «главный». И поспешно замаскировал растерянность привычною фразой: — Вообще же вопросы будем задавать мы!
Отверстия щеколды были как бы наглухо запаяны тяжелым амбарным замком.
— Ваша работа? — спросил следователь. — Заживо погребли человека?
Покойник тут же устремил обвиняющий перст на Глеба. Ведь это ему было поручено с риском для собственной жизни спасти жизнь Григория… принять на себя его полууголовную месть.
И Глеб доложил, что выпустил Племянника Григория из подземелья.
Трое сотрудников смотрели на нас так, будто суд уже состоялся и вынесено шесть обвинительных приговоров.
«На каждого из них — двое наших!» — внезапно посетила меня странная мысль. Словно предстояла рукопашная. «А может, она действительно предстоит?» Но в этом случае, мне показалось, Покойник был бы на их стороне. Тем более, что мы не держали руки в карманах и пистолетов там не было. А Покойник, я давно приметил, поддерживал тех, которые с «пистолетами».
Природа же по-прежнему жила своей особой, но прекрасной жизнью: вдали грянул гром.
— За убийство полагается «вышка», — ободрил нас «главный». — А групповое убийство — это отягчающее вину обстоятельство.
Вышку я видел только на стадионе в Лужниках: с нее прыгали в воду пловцы.
— Во всем виноват он, — тоже прокурорским голосом произнес Покойник. И указал на Бородаева-младшего. — Ему было доверено выпустить Племянника Григория на вольную волю, но он испугался, струсил. Потому что раненый и голодный зверь опасней сытого и здорового. Как ему внушали некоторые… — «Некоторыми» Покойник обозвал меня. — И Бородаев-младший, позоря память Бородаева-старшего, проявил малодушие. Или попросту сдрейфил. Он предпочел превратить раненого и голодного… в мертвого. Однако живое существо есть живое существо… Как же ты мог?! — Покойник воздел вопрошающие руки к самому носу бедного Глеба. — Считай, что это наш второй привод по твоей вине на «старую дачу». Первое преступление было совершено тобой против Нинель Федоровны, а второе — против молодого, брызжущего жаждой жизни Племянника. Ты втянул нас…
Мне стало ясно, что я должен «вытянуть» Глеба, который в первой «Очень страшной истории» действительно нас «втянул».
— Он не виновен, — сказала или, точнее, произнесла Наташа.
Она была уверена в его невиновности! Мог ли я сомневаться?.. Тем более, что она обратилась ко мне:
— Первый раз ты доказал вину Глеба. А теперь обязан доказать его невиновность. Столь же блестяще и неопровержимо!
От слова «блестяще» я заблестел и засиял, словно старательно начищенный чайник. Это был приказ… Нет, это было доверие ее сердца. Может быть, даже любящего! А может быть, нет… О, как часто мы выдаем желаемое за действительное!
Вторая «Очень страшная история» становилась «пострашней первой»: там обвинял я, а тут обвиняли меня. И в чем?! В убийстве с отягчающими обстоятельствами. На душе у меня стало так тяжело, будто в ней-то и разместились отягчающие обстоятельства. Нас не заточали в подземелье, не грозили уморить голодом, мы не натыкались на скелет, как это было в первой «Очень страшной истории»… Но я понял: быть жертвой правонарушителей менее страшно, чем жертвой правозащитников. Если они «защищают права» с помощью их нарушений…
— Дело против нас возбуждено, — нервно сказал Покойник. — Но я не собираюсь из-за него (он вновь «пригвоздил» Глеба)… не собираюсь из-за него прыгать с «вышки» в могилу.
Он сказал, что не хочет в могилу, хотя место покойников именно там.
Нет, этот Покойник хотел жить!
Следователь прокуратуры станции Антимоновка Антимоновского района такой походкой, какой обычно идут за гробом, двинулся в направлении к двери, обитой ржавым железом и запертой на тяжелый замок… К двери, которая вела в подземелье. И мы все, словно траурная процессия, пошли за ним.
— Фактически мы направляемся к захоронению, — скорбно, но четко произнес следователь. — Вы живьем захоронили здесь того, кто еще недавно был человеком.
Я подумал, что человеком полууголовник Григорий не был никогда.
Потому ли, что следователь высказался непосредственно вслед за Покойником, или оттого, что Покойник явно был на его стороне, мне почудилось, что голоса и интонации их чем-то похожи. Уж не та ли это похожесть, которую я уловил по телефону? Или Покойник подстраивался под следователя, отчего и походка у них была почти одинаковой, будто они притормаживали сами себя.
Глеб не оправдывался. Он почему-то молчал.
— Но ведь ты выпустил Племянника Григория на свободу? — спросил я его на ухо.
— Да, — ответил он со столь плохо скрываемой отрешенностью, что это могло означать и «нет».
— Вскрытие захоронения мы решили произвести в вашем присутствии, — уже официально произнес следователь.
Его спутники в знак согласия еще глубже запрятали шеи в воротники, а руки в карманы.
И вдруг… словно навстречу следовательскому голосу, как бы услышав его, из подземелья рванулся вопль:
— На помощь! На помощь, товарищи-граждане!..
Слово «гражданин» было уголовнику Григорию ближе, чем слово «товарищ».
Процессия, говоря траурным языком, омертвела.
— Покойник заговорил, — прошептал Покойник.
Вернее было бы сказать, что Племянник Григорий заголосил:
— На помощь, товарищи-граждане!.. Я весь ихний кружок «раскружу»! Уничтожу… А тебя, парнек, вздерну на первой березе… или осине!
У меня, значит, был выбор.
Это орал тот самый полууголовник, который сам с собой играл в карты, приговаривая: «А мы вас отсюда ударим!», «А мы вам отсюда воткнем!..», «А мы вас козырем по загривку, по голове!».
Тот самый полууголовник, который почему-то упрямо сокращал на одну гласную букву слово «паренек» и называл меня словечком «парнек». Гласная «е» в первом случае его не устраивала. Он вообще говорил мало: похоже, ни гласные, ни согласные его не устраивали. Может быть, он, говоря политическим языком, был против гласности и согласия? Или это я ему с досады приписывал?
— Обвинение в убийстве отпадает, — разочарованно объявил следователь.
Я вспомнил вышку в Лужниках. А наша «вышка» на моих глазах стала рушиться.
— Но остается в силе другое обвинение: покушение на убийство! Попытка живьем замуровать человека… Уголовная статья меняется. «Вышка» вам не грозит. Тем более если вы сами, своими собственными руками освободите жертву из подземелья! Тогда и подписка о невыезде не потребуется.
— Раненый и голодный зверь особенно опасен, — вновь констатировал Покойник то, что мы уже и без него констатировали в первой «Очень страшной истории». Он, похоже, хотел запугать нас. Неожиданно Покойник перешел на воинственный тон: — Я сам! Сам освобожу его!.. И сниму с вас всех обвинение… Бегите назад, не оборачиваясь! А я брошусь вперед… На амбразуру!
Он выхватил из рук следователя Антимоновской прокуратуры неказистый заржавленный ключ, которого я вначале не заметил, потому что следователь его плотно зажал в кулаке и как бы скрывал от нас. Покойник кинулся к подземелью… Я давно уже мечтал броситься в Наташином присутствии на какую-нибудь амбразуру. Но ключ был сначала тайно и прочно зажат в руке следователя, а теперь был в руке у Покойника. Не вырывать же его!.. И еще я вспомнил арию из оперы «Пиковая дама»: «Сегодня — ты, а завтра — я… Пусть неудачник плачет!» (Меня все больше тянуло не к низким, а классическим образцам!) Вчера героем слыл я, а ныне им намеревался прослыть Покойник… Кто будет завтра — трудно предугадать. Я, к несчастью, оказался в тот миг «неудачником». Но не плакал, к чему звала меня оперная ария… Еще не хватало расхлюпаться на глазах у всех, и особенно «на двух глазах», которые принадлежали ей!
Покойник находился уже на самом пороге своего подвига: у ржавой двери с ключом в руке.
Перед этой дверью, обитой железом, он остановился и взглянул на нее так, будто уходил на фронтовое задание, из которого не было шансов вернуться. И произнес целый монолог:
— Я выпущу его, если вы предварительно скроетесь. Пусть риску подвергнусь я один! Если может погибнуть один, не надо погибать всем шестерым… Не забывайте меня! — Он бросил многозначительный взгляд на Наташу. — Пусть голодный Племянник растерзает и съест меня одного… Я пойду на это во имя вашего будущего! Если буду знать, что вы в безопасности, мне будет легче…
Покойник не жалел слов, потому что, как я думал, жалел себя — и хотел оттянуть время.
Я вспомнил строчку из Тараса Шевченко: «Не забудьте, помяните незлым, тихим словом…» (Опять меня потянуло на высокие образцы!) Конечно, краткость — родная сестра таланта! Но у Покойника такой сестры не оказалось.
— Принимаем условия! — произнес я с плохо скрываемой неискренностью.
Хоть ноги не хотели мне подчиняться, я первым побежал к калитке и к забору, увлекая за собой всех остальных. Выскочив с дачного участка на проезжую дорогу, я нарушил просьбу Покойника и обернулся, чтобы убедиться, что члены литкружка последовали моему примеру.
Случайно и как бы мимоходом взгляд мой скользнул по забору — и я вновь убедился, что номер с забора сорван… Прямо к деревянным перекладинам прилип почтовый ящик, а к нему была прибита жестянка, которую не содрали: «Рыжиковым».
— Бегите! Я его выпускаю… — голосом укротителя, нечаянно распахнувшего клетку с хищником, возопил Покойник.
И мы побежали, или, говоря грубым языком, дунули, по направлению к станции.
Следователь Антимоновской прокуратуры, его сотрудники, подземелье, статьи Уголовного кодекса, почтовый ящик с прибитой к нему жестянкой «Рыжиковым», вопли Покойника и Племянника Григория — все, говоря литературным языком, причудливо перемешалось у меня в голове. Но сквозь всю эту мешанину прорезалась, раня меня по пути, острая и беспощадная мысль: на этот раз всех спасет Покойник… а не я!
Наташа бежала рядом: я уловил ее дыхание, которое не мог бы спутать ни с чьим другим…
«Она сейчас благодарна Покойнику, а не мне! Она им восторгается!» Сознавать это было невыносимо.
И вдруг возникла, говоря математическим языком, теорема: «Кто же во всем этом виноват? Почему Племянник-полууголовник оказался запертым?» Это была теорема… Но я доказал ее себе самому быстрее, чем у меня получалось с теоремами на уроке: «Виноват Глеб Бородаев-младший! Результат его преступления ликвидировал не я, а Покойник». Дыхание Наташи было совсем рядом… Оно казалось мне укоризненным.
А природа все так же жила своей особой, но прекрасной жизнью: смеркалось. И на душе тоже… Внезапно в памяти ожили последние слова из оперы «Евгений Онегин»: «Позор, тоска… О жалкий жребий мой!» А брат мой Костя уверяет, что я обращаюсь к низким литературным образцам!..
Писал я вторую «Очень страшную историю», и все время мне чего-то недоставало. Потом я сообразил, что не хватало погони. Бегство было, а погони не было. Детектив получился неполноценный… Но я, как и Валя Миронова, в данном случае не мог нарушать «правду жизни». Как было, так было… Но что-то вроде погони все-таки произошло: освободив из подземелья «голодного зверя», Покойник за нами как бы погнался. Верней сказать, он нас догонял. «Но все равно он бежал по нашим следам. Значит, в какой-то степени это можно считать погоней», — подумал я. И успокоился.
Догнал нас Покойник на платформе станции Антимоновка. Вид у него был до того героический, что наш литкружок сам собой расступился. И дважды освободитель оказался в центре. Дважды потому, что он освободил из подземелья «голодного зверя» и одновременно освободил от него нас.
Губами Покойник впился в кисть своей левой руки. Предполагалось, что он ранен… Но раны без крови никогда не бывает. А кровь Покойнику высосать не удавалось. Выпустив изо рта кисть левой руки, он произнес:
— Освободил!
Но это уже относилось к Племяннику Григорию. «А мы вас вот отсюда ударим… А мы вот отсюда воткнем… А мы вас по загривку, по голове!» Все это угрожало членам нашего литкружка. Если бы не Покойник… Так, к сожалению, получалось.
— То, что должен был выполнить он, — Покойник ткнул пальцем в Глеба Бородаева, — пришлось выполнить мне.
Он употребил именно глагол «выполнить», который в сознании людей соединен с красивым существительным «долг». О, как мы порой склонны украшать собственные поступки!
Мимо проходила дежурная по перрону, помахивая жезлом с красным металлическим кружком на конце, говоря интернационально-освободительным языком, свободно и независимо. Станция Антимоновка была конечная, даже называлась «железнодорожным узлом», а такие узлы всегда «распутывают» дежурные в форменной одежде.
— Где тут… прокуратура станции Антимоновка? — неожиданно для себя самого спросил я.
— Никакой прокуратуры у нас нет, — ответила она. И утвердительно еще раз махнула жезлом.
«Так, так… Мое расследование началось с подарка, сюрприза: прокуратуры на станции Антимоновка нет, а значит, нет и следователей этой прокуратуры… Нет и ее сотрудников!»
Вроде бы угадав своим тонким и даже тончайшим чутьем эту мысль, Наташа прижалась к моему плечу, а может, увы, просто его коснулась. И прошептала:
— Глеб не виновен. Докажи это!..
— Ты уверена?
О, как я посмел в ней усомниться?!
Разорвав в клочья своим прожектором вечерние сумерки, подкатила электричка. Мы, говоря агрессивным языком, ворвались в вагон и захватили места.
Покойник, говоря все тем же языком, занял целую скамейку. Он раскинул руки, готовый принять в свои объятия, говоря рифмованным языком, комплименты и аплодисменты.
Рифмы не заставили себя ждать.
— Я вот набросал кое-что… — еле слышно проговорил Принц Датский, прикрывая мягкой застенчивостью твердость своих принципов и физическую силу. — Может быть, тебе, — он обратился, увы, не ко мне, а к Покойнику, — будет приятно?
И прочитал:
В этот день мы ждали, словно хлеба,
Чтобы кто-то,
смел,
но не жесток,
Нам помог простить ошибку Глеба…
И Покойник в этом нам помог!
Принц Датский был деликатен, как настоящий принц: «преступление» Глеба — если оно вообще существовало — он назвал «ошибкой» и готов был ее простить.
Но прощение следует за виной. А была ли вина? По крайней мере, прокуратуры на станции Антимоновка не было! С этого я и начал проникать в глубь событий.
— Глеб, подойди, пожалуйста, ко мне… — попросил я Бородаева-младшего.
Он подошел с видом несчастным и — более того — обреченным.
— Начинаю свое, так сказать, частное расследование. Поскольку им официально уже занимался следователь… Если, конечно, он следователь!
— А кто же он? — с вызовом, но еще без тревоги спросил Покойник.
Все члены литкружка сгрудились на двух скамейках, так что Покойнику не удалось полусидеть или, вернее, полулежать, а пришлось потесниться.
— Что это ты… завел? — с неудовольствием поинтересовался он.
Ему казалось, наверное, что своим «частным» сыском я хочу заглушить его успех и не дать успеху превратиться в триумф. Покойник явно хотел занять мое место в президиумах! Но я это место уступать не собирался. А главное — он хотел занять мое место в Наташином сердце.
Такого я не мог допустить даже ценою жизни. Поэтому и приступил к делу немедленно:
— Так, так, так… Пока, значит, мы выяснили, что никакой прокуратуры на станции Антимоновка нет. А если бы она и была, то вряд ли бы работала в выходной день. Сегодня ведь воскресенье! Но она вдобавок, как мы уже выяснили, вообще не существует.
— Ты что?! Как это — не существует?! — Покойник обиделся за станцию Антимоновка. — На каждой станции должна быть… Я знаю: у меня брат учится на юридическом факультете.
— У тебя есть брат?
— Почему это у тебя есть, а у меня не должно быть?
Покойник с плохо скрываемым раздражением придирался ко мне: триумфа не получалось.
— Может быть, у тебя сестра, а не брат. Откуда я знаю? Анкету твою не проверял. — Неожиданно у меня возникли в ушах голос следователя, а в глазах — его походка, столь напоминавшие голос и походку… — Произнеси, пожалуйста, две фразы. Всего две, — не то попросил я Покойника, не то приказал ему.
— Что за ерунда? Какие такие фразы?
— Очень простые… Повторяй за мной: «В зале суда они обеспокоятся еще больше. Так что пусть привыкают».
Загипнотизированный моим детективным взглядом, он повторил фразы «следователя», произнесенные по телефону.
— Теперь пройдись, пожалуйста, туда-сюда по вагону…
Загипнотизированный прошелся.
— Так, так, так… — удовлетворенно произнес я. Потому что уже не сомневался, чьи именно голос и походку напоминали мне голос и походка «следователя» несуществующей прокуратуры. Покойника, только Покойника! Я, пока бежал до станции, все раздумывал: на кого же похож «главный»? А оказывается, вот на кого! — Где же сейчас, любопытно узнать, тот следователь несуществующей прокуратуры? — с плохо скрываемым ехидством спросил я. — Почему не пришел на станцию вместе с тобой?
— Остался на даче…
— Как он мог остаться на чужой даче?
— Это дача Племянника Григория и его тети. Он с ними там и остался.
— Так, так, так… Путаешься в показаниях, милый! — с плохо скрываемым торжеством произнес я. — Эта дача теперь принадлежит не Племяннику и не его тете.
— А кому же?
— Кому? Небезызвестной тебе семье Рыжиковых!
— Что-о?
— То самое, милый. Ты накануне приезжал на дачу, чтобы провести генеральную репетицию и заодно содрать с почтового ящика жестянку с вашей фамилией. А впопыхах содрал жестянку с номером дачи. Ну, ошибся… Осенние вечера темные. Бывает! Случается.
Я все настойчивее входил или, точнее, возвращался в роль детектива.
— Ты что, допрашиваешь меня? — с плохо скрываемым возмущением вскричал Покойник.
— Можно сказать и так…
— А по какому праву?
— По праву порядочности, — неожиданно и тихо ответила за меня Наташа.
— Стало быть, твой брат-студент остался на даче?
— Ну да! То есть не брат, а следователь…
— О, как мудры, гражданин Рыжиков, народные поговорки! Вы не замечали? Например: слово не воробей, вылетит — не поймаешь! Правда, воробья тоже поймать нелегко… Но слово еще труднее…
— Почему ты называешь меня «гражданином»? Я пока еще не на суде.
— Вот именно: пока… Пока ты на следствии. Думаю, оно будет успешным!
— Что значит — успешным?
— Значит, все расставит по своим местам. И установит: кто прав, а кто виноват.
— Хочешь объявить меня виноватым? За то, что я вас всех спас?!
— Если спас, мы скажем спасибо. А если… Давайте продолжим. Стало быть, твой брат остался на даче, поскольку она ему и принадлежит. Вы, я полагаю, купили ее у тети Племянника?
— Ничего я не покупал!
— Так, так, так… Не покупал? Ты-то, конечно, не покупал. У тебя и денег таких нет. Купили твои мама и папа. Это понятно.
— Дачу купили? — переспросила Валя Миронова. — Богатые, значит…
И я вдруг вспомнил, что отец ее был вовсе не в пальто, а в старом, поблекшем плаще, хотя уже властвовала поздняя осень, пронизывающая, как говорится, до костей, то есть до самого, можно сказать, скелета. И на все пуговицы отец застегнулся вовсе не ради официальности, а потому, что продрог… Слишком запоздало мы порой познаем истину! И почему мы так часто ощущаем свои недостатки как достоинства, а чужие достоинства как недостатки? Почему порой столь болезненно, тяжко воспринимаем свою нужду, даже если она ничтожна, и столь безболезненно, легко — чужую, даже если она огромна?!
Я заметил то, чего не замечал прежде: Валя всегда ходила в одном и том же платье. Наверное, стирала и вновь надевала, стирала и вновь… Может, она и нормы старалась перекрывать, чтобы когда-нибудь выбиться из бедности, из нужды?
Заодно я заметил, что и свитер Принца Датского был ему короток: рукава обнажали руки чуть ли не до локтей. Значит, и он нуждался? Как-то я раньше не замечал всего этого. Почему? Потому, видимо, что мои родители были научными работниками (не «сотрудниками», как называли себя псевдоследователи, а работниками!). И наша семья не нуждалась. Мы жили, как говорила мама, не богато, но сносно. А Валя и Принц жили, выходит, несносно. Но молча сносили эту несносность… Чтобы скрыть стыд, я поспешил продолжить свое расследование.
— Ты, кстати, вчера договорился с братом, что ключ будет у него в руке, — с грустью из-за все еще не покинувшего меня стыда сказал я Покойнику.
— Договорился?!
— Конечно… Ключ был зажат в руке — и никому не был виден. А ты как-то догадался, что он там. Точнее сказать, ты это знал… Вы договорились вчера на даче.
— Не был я здесь вчера!
— Как же так — не был? Припомни… Ты ведь контролеру сперва вчерашний билет протянул. А потом уж сегодняшний. Забыл, что ли? Запамятовал?
— Да, сначала предъявил вчерашний билет, — подтвердила Валя Миронова. Она всегда была верна «правде жизни».
— Не было этого!
— Контролера или билета?
— Ничего не было…
— Это уж слишком, гражданин Рыжиков. Все было: и контролер, и билет. Не сейчас… А когда мы ехали в Антимоновку. Утром… Кстати… — Это словечко «кстати», я заметил, очень действует на преступников! — Так вот, кстати, вы, гражданин Рыжиков, действительно виноваты перед Племянником.
— Я? В чем?!
— А в том, что он целую ночь просидел под замком. Вы же вчера его заперли. Или это сделал ваш брат, студент юридического факультета, сегодня утром?
— Какой брат?
— Как и у меня, старший!
Такая детективная ирония тоже действует на преступников.
— Никто не запирал Племянника!
— Не запирал? Так, так, так… А как же он оказался запертым, если никто не запирал? Подобного не бывает! Запер ты…
— Чем?! — Покойник от растерянности задавал бессмысленные вопросы.
— Ключом, как мы уже установили, который был спрятан в руке у твоего брата-студента. Но ты каким-то таинственным образом сквозь руку разглядел этот ключ.
— Разглядел, — подтвердила Миронова, неколебимо верная «правде жизни».
— Не исключается, конечно, что брат твой сегодня утром Племянника заточил… Разумеется, — тоже сильнодействующее словечко! — так было бы человечнее: все же Племянник не провел бы целую ночь под землей.
— Какой ключ? Какой?! Может, у тебя самого есть ключ? — продолжал бессмысленно и беспорядочно отбиваться Покойник.
— У него-то ключ есть, — опять неожиданно и тихо проговорила Наташа. — Им он и открыл твою тайну. И восстановил истину.
— Какую еще там истину?!
— А ту, что Глеб Бородаев не виноват, — сказал я. — Он освободил в тот день Племянника Григория из подземелья. А вы с братом, студентом юридического факультета, опять его там замуровали. С Глеба Бородаева обвинение снимается полностью! — Я объявил об этом, как бы завершая допрос.
Но не может быть победителя без побежденного.
— Зачем мне все это было нужно? — вскричал побежденный Покойник.
— Тоже в президиум захотел, — беззлобно и уверенно ответила ему Наташа. — Но самое скверное, что ты попытался ославить невинного, чтобы прославиться самому.
Приговор из Наташиных уст был для Покойника «вышкой». С ненавистью, однако, он взглянул не на нее, а на меня. Я выдержал этот взгляд с плохо скрываемым мужеством. А Глеб неожиданно разрыдался. Он слишком долго молчал — и потому рыдания были бурными. Наташа притянула его к себе… Я сумел защитить Глеба — и лучше бы она притянула к себе меня. Угадав это желание, Наташа легко и даже, не побоюсь сказать, нежно прошептала мне в самое ухо:
— Тогда ты по праву его обвинил, а сегодня — по праву оградил…
— Равновесие получается!
— Не равновесие должно быть, а справедливость!
Она первый раз — но надеюсь, что не последний — прижалась прямо к левому моему плечу. Действительно прижалась, а не в моих обманных мечтах…
— Все-таки приятнее быть защитником, чем обвинителем. Адвокатом, чем прокурором! Хотя ты сегодня и виновника изобличил… — сказала она, все еще не отрываясь от моего плеча. — Но главное — защитил Глеба!
— О, поверь, я только этого и хотел…
Природа меж тем продолжала жить своей особой, но прекрасной жизнью: за окном была полная непроглядность.
На этом заканчивается моя вторая «Очень страшная история». Сколько их еще впереди? Это, говоря детективным языком, выяснится.
1987 г.