Когда-то, очень давно, я написал повесть «Саша и Шура». В письмах своих — а их было много — юные читатели выразили настойчивое желание вновь повстречаться с Сашей, Шурой, девочкой по прозвищу Липучка, их старшим другом Андреем Никитичем… Через несколько лет (это тоже было давно!) я выполнил просьбу своих юных друзей. Те, кто читал повесть, вновь встретились с ее героями, а те, кто не читал, познакомились с ними впервые. Получилась, таким образом, повесть с продолжением. Первая ее часть — во втором томе этого Собрания сочинений. А продолжение — сейчас перед вами…
В телеграмме было всего два слова: «Приезжай немедленно». И никакой подписи. Но я сразу понял, что это от Саши и что на подпись у него просто не хватило денег. По цифрам вверху телеграммы я высчитал, что она была послана из Белогорска полтора часа назад.
Я никогда в жизни ещё не получал телеграмм. Только ко дню рождения от дедушки — и то они всегда приходили на мамино имя, словно она родилась в этот день, а не я… А тут, на узкой бумажной ленточке, приклеенной к бланку, было чёрным по белому напечатано: «Шуре Петрову». Это было приятно. Но и очень тревожно: ведь я знал, что телеграммы посылают только в самых крайних случаях, когда нужно сообщить что-нибудь очень срочное. И если в обыкновенном письме написано «Приезжай немедленно», то можно ещё подумать, ехать или нет, а уж если это написано в телеграмме — значит, надо не просто ехать, а прямо мчаться на всех парах, тут же, не теряя ни одной минуты!
Но мчаться на всех парах я никак не мог, хотя позавчера и наступили уже летние каникулы. Дело в том, что в ящике папиного письменного стола лежал один очень важный документ, который мешал мне немедленно выполнить Сашину просьбу, звучавшую как короткий военный приказ. Ещё недавно я вытаскивал этот документ по десять раз в день, разглядывал его со всех сторон, вслух перечитывал каждую строчку — и от радости не мог начитаться… Сейчас я тоже вынул сложенный вдвое небольшой лист плотной глянцевитой бумаги, но посмотрел на него грустно и даже с упрёком. Снаружи на бумаге было голубое море, и дворец с колоннами, который тоже был голубым, и пальмы с кипарисами — тоже совсем голубые. А внутри было написано, что пятнадцатого июня я должен прибыть в детский санаторий на берег Чёрного моря и что передавать путёвку «другому лицу» я не имею права. И ещё стояла чья-то зелёная подпись, и ещё лиловая круглая печать — так что мне показалось, что не ехать по этой разноцветной путёвке я уже не могу, что, если я не поеду, меня просто силой притащат под голубые кипарисы, в голубой дворец на берегу голубого моря…
Что было делать?! Ведь я знал, что Саша не станет посылать телеграмму просто так: уж если он написал «Приезжай немедленно» — значит, случилось что-то ужасное, значит, кого-то надо спасать… Правда, кого и от чего я мог спасти — было не совсем ясно. Но ясно было одно: я не могу оставить друзей на произвол судьбы, я не могу не приехать к ним на помощь! Я должен пожертвовать всем на свете — и даже голубыми кипарисами. Но как пожертвовать?!
К путёвке была приколота медицинская справка о том, что мне «не противопоказана поездка на юг в летние месяцы». И вдруг меня осенило: надо, чтобы эта поездка была мне категорически противопоказана! Тогда всё будет в порядке, тогда я смогу выехать в Белогорск, как требует Саша, «немедленно». Но кто же может зачеркнуть маленькое «не» и оставить одно только слово — «противопоказана»? Конечно, врач. Но какой? И тут я вспомнил о дяде Симе.
«Дядя Сима» — это звучит немного странно. Лучше бы звучало: «тётя Сима». Но что поделаешь, если даже мама так звала старого дедушкиного друга, тоже врача, который лечил её в Белогорске, когда она была ещё совсем маленькой, а сейчас жил в Москве очень близко от нас — за бульваром. Дядя Сима знал дедушку уже лет тридцать. И хотя давно уехал из Белогорска, но они ни на один день не расставались. А я этому помогал! Сейчас расскажу, как именно…
Мой дедушка очень любит играть в шахматы. Правда, играет он не очень сильно. И даже я прошлым летом из пяти партий выиграл у него три с половиной (четвёртую партию я до конца выиграть не успел, потому что дедушку вызвали к больному). Но зато дедушка очень хорошо изучил теорию шахматной игры. Он не просто переставляет фигуры, а всегда знает, когда, в каком году и даже в каком городе подобный ход точно в такой же ситуации сделал какой-нибудь великий шахматист. И меня только всегда очень удивляло, почему это великие шахматисты выигрывали, а дедушка, делая абсолютно те же самые ходы, проигрывал. Но не в этом дело… Дело в том, что раньше, когда дядя Сима жил в Белогорске, они с дедушкой буквально каждый вечер сражались за шахматной доской. Они так к этому привыкли, что и потом, когда дядя Сима переехал в Москву, продолжали свои матчи. Только длились эти игры очень долго, по целым месяцам, потому что противники сообщали друг другу свои ходы по почте. Дядя Сима играл ещё хуже дедушки, но играть им друг с другом было интересно, потому что оба они очень хорошо знали теорию.
В квартире у дяди Симы было много соседей, и некоторые из них, наверное, тоже интересовались шахматной теорией, потому что дедушкины письма часто пропадали. Из-за этого шахматные соревнования Москва — Белогорск чуть было не кончились навсегда, но тут я пришёл на помощь! Дедушка стал присылать письма со своими ходами к нам домой, а я в тот же день срочно доставлял их дяде Симе. Иногда, когда дедушка делал уж очень странные ходы, я их чуть-чуть подправлял. Дедушка в письмах возмущался и говорил, что неблагородно «сражаться целой семьёй против одного дяди Симы». Но дело опять же не в этом, а в том, что я таскал письма через бульвар и дядя Сима, получая их, часто повторял, что он у меня «в неоплатном долгу».
Я вспомнил об этом в тот самый день, когда пришла Сашина телеграмма.
Дядю Симу все называли глубоко интеллигентным человеком. Он был глубоко интеллигентным весь, буквально с ног до головы: интеллигентной была его лысина, интеллигентными были роговые очки с толстыми стёклами, интеллигентным был его невысокий рост. (Мне вообще казалось, что высокие люди спортивного вида выглядят не так интеллигентно, как невысокие и щупленькие, вроде нашего Веника.)
Дядя Сима был до того интеллигентным, что даже называл меня на «вы». И вообще разговаривал со мной как с абсолютно взрослым человеком. («Вы меня, мой дорогой друг, очень обяжете, если и в следующий раз тоже сообщите очередной ход вашего дедушки. Наша партия обещает быть весьма любопытной…») Он так прямо и называл меня: «Мой дорогой друг!» Или сокращённо: «Друг мой!»
«А для дорогих друзей полагается, между прочим, делать всё, чего они только не пожелают! — рассуждал я. — Особенно если они, как почтальоны, таскают вам письма с шахматными ходами. Но, к сожалению, иметь дело с неинтеллигентными людьми гораздо проще и легче, чем с такими интеллигентными, как дядя Сима: он ведь ни за что не захочет, просто не сможет хоть чуточку схитрить. И даже для своего «дорогого друга», то есть для меня. Значит, нельзя рассказывать ему всю правду. Значит, нужно сперва немножко обхитрить его самого, чтоб уж он потом, сам того не замечая, немножко обхитрил моих родителей…»
С таким решением я и явился к другу своего дедушки. Но сейчас уж не дедушка, а я сам должен был делать разные умные ходы, чтобы обыграть, или, как говорят у нас в шахматном кружке, «обставить», дядю Симу. И я начал…
— Дядя Сима, я должен открыть вам одну тайну!
Дядя Сима снял очки, словно для того, чтобы я мог получше разглядеть его глаза. А глаза эти говорили: «Ваша тайна, мой дорогой друг, умрёт со мною. Ни под какой, даже самой жестокой пыткой я не выдам её!»
— Знаете ли, дядя Сима, я очень плохо переношу жару…
— Вам кажется, друг мой, что здесь жарко? Это потому, что вы волнуетесь. Потому что хотите рассказать мне нечто важное…
— Я уже всё рассказал!
— Как? Это и есть ваша тайна?
— Да.
— То, что вы плохо переносите жару?
— Вот именно!
— Но от кого же это надо скрывать? И почему?
— От моих родителей… От мамы и папы! Ведь я должен ехать в санаторий, на юг, а если они узнают, что я так плохо… так тяжело переношу жару, они меня туда не пустят! А я очень хочу поехать. Это — моя заветная мечта с самых, как говорится, младенческих лет!
Дядя Сима вернул очки на нос. И задумчиво потёр пальцами свою блестящую, словно отполированную, лысину:
— Но ведь со здоровьем, друг мой, шутки плохи. У вас, видимо, шалят нервы.
— Шалят, дядя Сима!
— И в чём это конкретно выражается?
Я очень хорошо знал, как шалят ребята у нас в классе или во дворе, и мог бы описать это во всех подробностях, но как именно шалят нервы — этого я не знал. И тогда добрый дядя Сима поспешил мне на помощь:
— Не чувствуете ли вы, друг мой, быстрой утомляемости? Повышенной сонливости?
— Да, я очень быстро утомляюсь. И всё время испытываю повышенную сонливость. Вот, например, на уроках я даже иногда покалываю себя перышком, чтобы не уснуть…
— А не бывает ли у вас по ночам тяжёлых сновидений? Не кричите ли вы во сне?
— Кричу! Не так уж часто, но кричу… И даже очень громко! Только мама с папой не слышат, потому что они спят в другой комнате, а бабушка — потому что она у нас глуховата.
— Ну а как дела с аппетитом?
Дела с аппетитом обстояли у меня прекрасно, но я тихо и грустно ответил:
— Пища вызывает у меня, дядя Сима, физическое отвращение. Но я ем! Через силу!.. И иногда даже прошу добавки, чтобы не огорчать родителей. И чтобы не обижать бабушку: ведь она целый день возится на кухне.
— Та-ак… Это мы поправим. А не потеют ли у вас руки?
— Потеют. Ещё как потеют!..
— Покажите, пожалуйста… Нет, сейчас у вас абсолютно сухие ладони.
— Это потому, что я недавно вытер их носовым платком. А вообще-то я всегда хожу такой потный, что даже противно делается.
— Ничего, это мы исправим. — (Дядя Сима не только меня называл на «вы», но и о себе самом иногда говорил — «мы».) — Ну, а не замечали ли вы за собой также повышенной слезливости? Этакой беспричинной плаксивости?
— Стыдно сказать, дядя Сима, но… я очень часто плачу. Даже в детском саду, помню, меня дразнили плаксой-ваксой.
— Ну-у, это было давно…
— Но продолжается и до сих пор! Я стараюсь скрыть эти свои… беспричинные слезы от окружающих. И поэтому очень часто смеюсь… Чтобы не заплакать! Понимаете?
— Понимаю. Сейчас мы кое-что проверим. Правда, у меня дома нет всех необходимых инструментов. Но кое-что…
Дядя Сима достал серебристый молоточек с чёрной резиновой головкой и предложил мне сесть на стул, положив ногу на ногу. Когда же он слегка стукнул меня этим молоточком по коленке, я так дёрнул ногой, что бедный дядя Сима чуть не отлетел в сторону.
— Какая повышенная возбудимость! И так называемый «тик» у вас, — по-докторски задумчиво, как бы про себя, тихо проговорил он. — И часто вы так дергаетесь?
— К сожалению, очень часто.
— И дома? У родителей на глазах?
— Чтобы не волновать их, я ухожу на кухню или прячусь в туалете — и там дергаюсь. Когда надергаюсь, возвращаюсь в комнату.
Он приказал мне с закрытыми глазами вытягивать руки прямо перед собой, широко растопыривая при этом пальцы. Но я так стремительно раскинул руки в стороны, что снова чуть не сшиб с ног интеллигентного дядю Симу.
— Простите, пожалуйста, — тихо извинился я.
— Вас нужно не прощать — вас нужно лечить! И мы займёмся этим делом… Что же касается юга в разгар летней жары, то это категорически исключено! Не знаю только, как же вам удалось пройти медкомиссию.
— А я, знаете ли… целый месяц перед этим тренировался: ногу к ноге прижимал, даже верёвкой привязывал, а ребята меня, значит, по коленке чем попало колотили. И руки перед собой каждый день, как по команде, вытягивал. А сейчас вот немного времени прошло — и разучился.
— Та-ак… Понятно. Но я-то обманывать ваших родителей не собираюсь. Завтра же вечером зайду к ним: вы не должны ехать на юг ни в коем случае.
— Я вас прошу… Ведь это — моя заветная мечта с самых младенческих лет…
Я опустил голову. А сам в этот момент решил, что до завтрашнего вечера я должен дома как можно быстрей утомляться, дергаться, не уходя в туалет, как можно сильней раздражаться, плакать безо всякой причины, потеть и обязательно орать во сне… С этими мыслями я и вернулся домой.
Когда бабушка усадила меня обедать, я через силу проглотил несколько ложек борща — и со вздохом отодвинул тарелку. Это было настолько неожиданно, что бабушка даже пощупала мой лоб, который был абсолютно холодным. Тогда она успокоилась и решительно потребовала:
— Ешь! Не буду же я тебя, как маленького, уговаривать: «За маму, за папу, за бабушку!..»
— Нет, не уговаривайте меня! Не упрашивайте! И не принуждайте!.. — громко воскликнул я. И разрыдался…
Я плакал очень шумно, но без слез, и это как-то особенно испугало бабушку. Она принесла мне стакан холодной воды, и я несколько раз с глухим звоном укусил зубами стекло, как это делала красивая артистка в одном заграничном фильме, который дикторша по телевидению не рекомендовала мне смотреть.
А вечером я вдруг совершенно неожиданно уснул у телевизора, когда шла весёлая передача, которую мне как раз смотреть рекомендовали.
— Что-то с ним происходит, — услышал я взволнованный шёпот бабушки. — Днём не захотел обедать… Разрыдался безо всякой причины. Сейчас вдруг заснул… У телевизора!
Тут я встрепенулся и, громко зевая во весь рот, сказал:
— Какая-то у меня стала повышенная сонливость. Я пойду лягу…
— Совсем? — удивилась мама, которая всегда с величайшим трудом загоняла меня в постель.
— Да, совсем…
Я хотел лечь в этот день пораньше: я знал, что ночью мне нужно будет проснуться и немного покричать во сне.
Но ночью я покричать не сумел, потому что проспал, и завопил уже под самое утро. Папа, который в это время бесшумно занимался своей утренней зарядкой, прямо в трусах и майке влетел ко мне в комнату:
— Тише ты! Маму с бабушкой разбудишь!
— Я же не виноват: это помимо моей воли. Это же во сне…
— Брось валять дурака! — махнул рукой папа, который пока ещё относился к моему здоровью не так внимательно, как добрый и глубоко интеллигентный дядя Сима. Да, «пока ещё» — потому что он не знал об угрожающем состоянии моей нервной системы. Это стало известно ему только вечером, когда к нам явился старый дедушкин друг.
Мама, пошептавшись с ним, чересчур весёлым голосом предложила мне пойти погулять. Папа, который всегда был против секретов и вообще считал, что я уже взрослый парень и со мной можно обо всём говорить напрямую, постарался удержать меня:
— Ничего! Пусть посидит вместе с нами. Послушает!
Мама несколько раз очень выразительно взглянула на него. А я, хотя в подобных случаях мне всегда очень не хотелось уходить во двор, сделал вид, что ничего не понимаю, и послушался маминого совета.
Через час меня вызвали обратно… Все четверо — мама, папа, бабушка и дядя Сима — сидели за столом. У мамы на щеках были красные пятна, и мне её стало очень жалко. А папа сердито уткнулся в газету, словно предстоящий разговор его совершенно не интересовал. Мама начала издалека подготавливать меня к удару:
— Неужели ты не соскучился по своим прошлогодним летним друзьям: по Саше, по Липучке? По дедушке?..
— Соскучился…
— Вот видишь! И вообще, этот чудесный городок, где прошло моё детство, моя юность… Разве есть на земле место очаровательнее?
Папа вдруг отбросил газету в сторону:
— На земле есть места очаровательнее! Гораздо очаровательнее, чем городок, где прошло твоё детство. Открыли вечер воспоминаний! Да что он, девчонка, что ли? Сделали из него неженку, неврастеника. Надо с ним прямо разговаривать, по-мужски. И прямо ему заявить, что на юг ехать нельзя. По временному состоянию здоровья. Ещё успеет! Я в его годы тоже не катался по южным курортам. А в Белогорске будет прекрасно: река, лес, свежий воздух. Вот и всё.
— Постоянное наблюдение опытнейшего врача… родного дедушки, Петра Алексеевича, — тихо вставил интеллигентный дядя Сима.
— Не нужно ему никакого «постоянного наблюдения»! — загремел папа. — Пусть хронические больные находятся под «постоянным наблюдением». А он абсолютно здоровый парень. Ну, переутомился немного за зиму. Ну, нельзя ему на юге поджариваться — это я понимаю. Вот пусть в Белогорске на свежем воздухе и окрепнет!
— Как — в Белогорске?! — тихо и испуганно, словно только что придя в себя и ещё не веря своим ушам, проговорил я. — В каком Белогорске? Ведь я же поеду на юг… к морю…
— Не поедешь! — отрезал папа.
— Но ведь я так мечтал!..
В носу у меня вдруг всерьез защекотало. В эту минуту мне и в самом деле стало нестерпимо жалко расставаться с. разноцветной путёвкой, на которой были голубые кипарисы, и голубой дворец с колоннами, и чья-то зелёная подпись, и лиловая печать… Когда-то мне ещё достанут такую?! Но отступать уже было поздно.
— Не волнуйся, не волнуйся, миленький… Тебе нельзя нервничать! — Мама подскочила ко мне, обняла и стала поглаживать по голове.
— Вот-вот! От такого воспитания не только во сне — наяву заорёшь на всю квартиру! — возмутился папа.
— И как ты всегда непедагогично, в лоб, без всякой подготовки! — ответила мама, обнимая меня и словно защищая своими руками от папиной «непедагогичности».
— Он — мужчина! И должен понять… — ответил прямолинейный папа, вызывая укоризненные покачивания головы даже у глубоко интеллигентного дяди Симы.
Одним словом, через два дня я выехал в Белогорск.
Когда поезд подходит к станции, пассажиры всегда прилипают к окнам, а глаза у всех так и бегают, так и шарят по перрону: всем хочется, чтобы их встретили. А если тебя никто не встречает, то это очень грустно, особенно если приезжаешь в чужой город.
Когда я прошлым летом первый раз приехал в Белогорск, меня никто не ждал на вокзале. А Саша, которому было поручено это дело, потом уж, когда я сам добрался до дедушкиного дома, сказал: «Что ты, иностранная делегация, что ли?» В этом году я тоже не был иностранной делегацией, но ещё на ходу поезда разглядел на перроне сразу троих встречающих. Да, целых трёх, словно я был не просто «делегацией», а каким-нибудь, как пишут в газетах, «высоким гостем».
Я хотел закричать, чтобы меня заметили… Но заметить меня не могли, потому что окно плотно загородили две полные дамы, наверное «дикарки», которые приехали отдыхать в Белогорск «диким способом». Я с трудом разглядывал уже знакомый перрон сквозь щёлочку между цветастыми сарафанами «дикарок». И закричать я тоже не мог, потому что голос мой от волнения куда-то провалился, исчез, — и я только беззвучно разевал рот, как рыба, выброшенная из реки на берег. А там, на перроне, бежали за моим вагоном, пристально заглядывая во все окна, Саша, уже загорелый, хотя лето ещё только начиналось, и восторженная, вечно размахивающая руками Олимпиада, или просто Липа, по прозвищу Липучка, и… сам подполковник Андрей Никитич.
Вернее сказать, бежали Саша и Липучка, а Андрей Никитич шагал большими шагами, поспевая за моим вагоном.
Да, да, тот самый Андрей Никитич, с которым я в прошлом году познакомился в поезде, по пути в Белогорск, и которого мы с Сашей потом спасали от сердечного приступа. Только Андрей Никитич был уже не в кителе, не в галифе и не в сапогах, а в обыкновенных брюках и белой спортивной майке.
Поскольку в окно меня всё равно не было видно, я раньше всех протиснулся к выходу и спрыгнул на перрон.
— Ой, вот он! Вот он! — первой закричала Липучка, да так пронзительно, что все пассажиры в окнах и все встречающие на миг повернули голову в мою сторону.
А потом я хотел на радостях поцеловать Сашу, но он даже на радостях целоваться со мною не стал, а просто крепко пожал мне руку, потом похлопал меня по плечу, точно он был начальником, а я его подчинённым, и коротко похвалил:
— Молодец, что приехал!
— Да, молодец! — подтвердил Андрей Никитич, тоже сильно пожимая мне руку.
А Липучка приподнялась на цыпочки и, на глазах у всех, полезла целоваться. Она поцеловала меня в обе щеки, в лоб и даже в нос… Лицо у неё было горячее, воспалённое.
— Что это у тебя? — спросил я, только сейчас заметив у неё на лице какие-то жаркие красные пятна и мелкие пузырьки. — На солнце, что ли, перегрелась?
Я заметил, что Саша и Андрей Никитич таинственно ухмыльнулись, а Липучка растерянно потрогала свои пузырьки.
— Сами повыскакивали… Противно, да?
— Ничего. Тебе даже идёт: оригинальные такие… — успокоил я Липучку и, повернувшись к Саше, задал вопрос, который прямо распирал меня с той минуты, когда я получил телеграмму с коротким приказом «Немедленно приезжай»: — У вас что-нибудь случилось? Какая-нибудь беда?!
— А ты что, «скорая помощь», что ли, чтобы тебя на выручку вызывать? — с усмешкой ответил Саша. (Я сразу вспомнил характер своего прошлогоднего друга.)
— А зачем же тогда… телеграмма? Я на юг не поехал…
— Ах, ты жертву принёс? — всё тем же тоном продолжал Саша. — Ну, прости, пожалуйста, что у меня шапки нет или какой-нибудь там тюбетеечки, а то бы голову перед тобой обнажил и в пояс тебе поклонился до самого пупа! Да знаешь ли ты, для какого дела тебя вызвали? Тут не только югом — севером и то пожертвовать можно! Это видел?..
Саша дотронулся до своей руки чуть повыше локтя, а там, выше локтя, и у него, и у Липучки, и у Андрея Никитича были красные повязки с тремя белыми буквами — «ЧОК». Я ещё из вагона приметил эти повязки, но не успел спросить о них.
— Вы, наверно, дружинники, да? А что это за белые буквы?
— Мы — члены Общественного комитета! — гордо произнёс Саша.
— Сокращенно, стало быть, «чокнутые». Если от слова ЧОК… — насмешливо пояснила Липучка.
— А члены Общественного комитета должны быть, мне кажется, людьми вежливыми, деликатными, — вмешался в разговор Андрей Никитич, который до сих пор стоял чуть в стороне и молча наблюдал за нашей беседой. — Зачем же кидаться на гостей? Надо быть гостеприимными!
— Сашка всегда такой! — сердито глядя на своего двоюродного брата, сказала Липучка. — А ты, Шура, не обращай внимания! — Она вновь приподнялась на цыпочки и снова поцеловала меня в щёку.
— Вот Липучка его уже пятый раз поцеловала… за нас всех, — проворчал Саша.
— А ты считал? — Липучка зло повернулась к нему.
— Считал: ты его пять раз, а он тебя — ни разу. Где же твоя, как говорится, женская гордость?
— Ох, и вредный ты!
— Ладно! Идём скорее, а то заждались там «наши общие колёса».
— Что? Что?! Какие колёса? — не понял я.
— Сейчас узнаешь!
Мы вышли на небольшую площадку перед станцией. И вновь я увидел глубокую-глубокую, всю в солнечных окнах, берёзовую рощу. И воздух был всё тот же: свежий, чуточку прохладный, словно только что пролился на землю весёлый летний дождь. И вновь по этому особенному воздуху угадывалась река, которой не было видно, потому что она пряталась за берёзовой рощей.
На площадке стоял новенький мопед, покрашенный такой аппетитной сиреневой краской, что его хотелось погладить рукой или даже лизнуть языком. А к мопеду была приделана старая мотоциклетная коляска, на которой тоже сиреневыми буквами, только уже не такими аппетитными, было написано: «Наши общие колёса!»
— Сперва Андрея Никитича отвезу, а потом за вами приеду, — сказал Саша, деловито взбираясь на треугольное кожаное сиденье.
— Нет уж, вы гостя везите «до дому, до хаты», а я — пешим ходом. — Андрей Никитич похлопал себя по боковому кармашку спортивной майки. — Пусть оно у меня подышит немного…
— Болит? — участливо спросил я.
— Болит не болит, а… как бы это объяснить тебе? Ну, ты вот чувствуешь, что у тебя здесь, с левой стороны, есть сердце?
— Нет! — решительно ответил я, потому что действительно никогда этого не чувствовал.
— А я вот всё время его ощущаю… И не в переносном, а в самом что ни на есть буквальном смысле слова. И такое оно у меня тяжёлое, что даже дышать трудно. Так что я уж прогуляюсь: авось полегчает немного.
Андрей Никитич зашагал к городу, а мы начали рассаживаться. Саша предложил, чтобы я, как гость, сел в коляску, а Липучка забралась ко мне на колени и держала в руках мой чемоданчик. Но Липучка отказалась.
— Ой, что ты, Саша!.. — как-то смущённо воскликнула она. — Он же меня не удержит: я тяжёлая!
— Стесняется, — шепнул мне Саша. И в самое ухо добавил: — Она влюблена в тебя!
— Что-о?!
Я с интересом, будто на какую-то совершенно незнакомую девчонку, взглянул на Липучку, которая смело забралась на неудобное металлическое сиденье, приделанное к задней раме.
— Ноги в спицах запутаются, — сказал Саша.
— Вот ещё! Я привычная…
— Ну, смотри!
Я опустился в глубину коляски, мопед застрекотал, — и мы поехали.
То, что Липучка, оказывается, была в меня влюблена, как-то очень странно на меня подействовало. Я вдруг заметил, что у меня худые руки, без малейших признаков мускулов («Лапша!» — как говорил папа), и накинул на плечи курточку, хотя было очень тепло. Помимо воли я стал следить за своим собственным голосом, — и Саша даже удивлённо спросил: «У тебя насморк, что ли?» Я неожиданно вспомнил о том, что фотограф, снимавший меня как-то в фотоателье вместе с мамой и папой, сказал: «Тебя лучше брать в профиль!» И я старался теперь поворачиваться к Липучке профилем, который, наверное, был у меня красивее, чем всё лицо целиком.
Я знал, что вот сейчас мы обогнём берёзовую рощу — и сразу увидим Белогорск… И мы его в самом деле увидели, — и мне снова показалось, что городок взбежал на высокий зелёный холм, но некоторые домики не добежали до вершины и остановились на полпути, на склоне, чтобы немножко передохнуть. И ещё я увидел большой зелёный щит на краю дороги, которого не было в прошлом году. Он был разрисован зелёной краской, и на этом фоне, словно на густой, сочной траве, большими красными буквами было написано: «Ты въезжаешь в «город, где скоро захочется жить!» Саша торжественно ткнул пальцем в этот плакат:
— Вот для чего мы тебя вызвали! Понятно? Мы за такой город с утра до вечера боремся. И ты будешь бороться. Будешь?
— Буду! — ответил я.
Липучка так бодро заерзала на своём неудобном металлическом сиденье, что ноги её замелькали где-то возле самых спиц.
— Осторожно! — предупредил я Липучку, стараясь, чтобы голос мой при этом звучал не взволнованно и заботливо, а строго и покровительственно.
Я вообще решил, что буду теперь вести себя с Липучкой не так просто, как в прошлом году. И что при первом же удобном случае обязательно объясню ей (как это сделал Евгений Онегин в опере, которую я смотрел и слушал по телевизору), что люблю её всего-навсего «любовью брата», то есть так же, как Саша, который и в действительности был её двоюродным братом.
— Мы тебя тоже примем в комитет… Если заслужишь! — сказал или, вернее, крикнул Саша, потому что мы все не разговаривали, а орали, чтобы заглушить стрекотание мопеда.
— А вы чем заслужили?
— Поступками! — крикнул Саша.
— Какими?
— Скоро узнаешь!
— Ты расскажи ему, как у нас всё началось, — вмешалась Липучка.
«Заботится! Хочет, чтобы я обо всём узнал по порядку, с самого начала!.. — От этих мыслей мне почему-то стало очень приятно. — А хорошо, когда тебя любят!» — подумал я.
— Всё началось с велосипеда! Вот с этого самого! — крикнул Саша.
— То есть с мопеда?
— Нет, он ещё тогда был велосипедом. Это уж мы потом его сами в мопед переделали и коляску приспособили… Его Андрей Никитич своему племяннику подарил. Как совсем сюда переехал, так и подарил: врачи-то ему самому кататься запретили. Понятно?
— Понятно. А разве у него тут есть племянник?
— Есть! Кешка-Головастик… Только ты его в прошлом году не видел: ты к дедушке приезжал, а он к бабушке уезжал…
— Головастик?
— Прозвище такое. У него голова большая, лобастая, и всё время из неё всякие идеи наружу выскакивают. Кешка за один час столько всего напридумать может, что тебе и за год не придумать!
— А тебе?
— И мне тоже…
Мне почему-то было неприятно, что Саша в присутствии Липучки нахваливает какого-то незнакомого мне Головастика.
— Противное прозвище! Головастик! — прокричал я, заглушая стрекотание мопеда. — Лягушечье какое-то…
— Ой, Шура, ты не прав! — снова вмешалась Липучка. — Это же от слова «голова» происходит, а голова — самое главное в человеке!
— Главное — это сердце! — неожиданно для самого себя возразил я. — Душа должна быть у человека!..
Эти мои слова произвели на Липучку большое впечатление, — она замолчала и даже перестала ёрзать на своём неудобном сиденье. А Саша продолжал:
— Всем на этом новеньком велосипеде покататься хотелось! Мы даже расписание завели: кто за кем катается. И Кешка-Головастик тогда придумал… «Давайте, — говорит, — детский общественный транспорт создадим! Общий гараж устроим, свезём туда все велосипеды: и двухколёсные, и трёхколёсные, — и самокаты тоже, и педальные автомобили… И все будем пользоваться поровну!» Так мы и сделали! У нас старый сарай был, в котором раньше дрова хранились, — мы его подремонтировали и в гараж превратили. Понятно?
Мне было не очень удобно слушать Сашу, потому что стрекотал мопед, посвистывал ветерок и я всё время сидел «в профиль», не поворачивая головы. И всё-таки я не пропускал мимо ушей или, вернее сказать, мимо своего левого уха, находившегося по соседству с Сашей, ни одного слова. А Саша, который всегда был таким сдержанным и немногословным, тут вдруг никак не мог остановиться — всё продолжал рассказывать:
— Много разных названий для гаража перебрали: «Наш транссарай», «Садись — и катись!», «Наши общие колёса!». Вот на этих самых колёсах и остановились. Теперь на всех наших самокатах, велосипедах и мопедах прямо так и написано: «Наши общие колёса!» Ну, как они везут, «общие колесики»?
— Хорошо-о!
— То-то!.. Нас за это самое дело и в комитет приняли. И мы стали «чоковцами»!
— Чокнутыми сделались?
— А ты не повторяй за Липучкой вслед… Чокнутыми быть не так плохо. Смотря на чем чокнуться! Ты думаешь, мы только катаемся? Как бы не так! Мы и пассажиров, когда надо, со станции перевозим. Для этого самого и коляски приделали. Понятно?
— И всё у нас началось с велосипеда! — гордо подтвердила Липучка.
— А что ещё впереди будет! — прокричал Саша. Но что именно «будет впереди», я на этот раз узнать не успел, потому что «общие колёса» вкатили нас в Белогорск.
«Всё течёт, всё изменяется»… Я это часто слышал… А вот река Белогорка текла и ничуть не изменялась. Она так же, как и раньше, беззаботно петляла между зелёными холмами, которые отражались в ней вместе со всем, что на них было: с белыми домиками, и ленивым, пятнистым стадом коров, и даже вместе с нашим мопедом, который остановился на зелёном склоне.
По-прежнему над берегом нависала песчаная глыба ржавого цвета, напоминавшая вытянутую к реке огромную собачью морду. Но на самом берегу Белогорки всё переменилось: там почти не было видно чистого, словно аккуратно промытого, песка, на котором мы загорали и просто так валялись прошлым летом: весь берег был прямо сплошь покрыт или, как говорят, усеян отдыхающими.
— И что это они вдруг понаехали? — удивлялся я. В прошлом году «дикарей» было не очень много. А тут прямо целое «дикарское племя» с пледами, зонтиками и самодельными тентами расположилось по обе стороны от песчаной глыбы. Какой-то паренёк в красных трусиках лежал на самом носу сказочно огромной песчаной морды.
— Ой, смотрите! — вскрикнула Липучка. — Кешке-Головастику места на пляже не хватило.
— Про наш Белогорск заметка в газете была, — слезая с мопеда, деловито сообщил Саша. — Будто у нас тут разные полезные источники…
— И даже источник красоты! — вставила Липучка. — Во-он, видишь, ручеёк из-под глыбы пробивается — так к нему отдыхающие по десять раз в день ходят. Женщины, конечно… Умываются! Прямо с ума сходят: все красавицами хотят быть!
— «С ума сходят»… — проворчал Саша. — А ты-то сама не сходишь? Веснушки кремом каким-то сводить вздумала! А вместо них вон пузырьки повыскакивали… Ещё хуже стало!
— Ну, этого… Этого я тебе, Сашка, никогда не прощу!
Липучка сжала кулаки, а потом, со злостью перепрыгивая через камни и ложбинки, помчалась к пареньку в красных трусиках, будто хотела пожаловаться ему на Сашу.
— Зачем ты её? — спросил я.
— А что ж она разными дикарскими штуками занимается: красавицей, видишь, тоже захотела стать к твоему приезду!
Я скромно отвернулся и стал чересчур внимательно разглядывать «дикарок», которые и правда умывали лицо холодной ключевой водой, той самой, которая очень робко и застенчиво пробивалась из-под рыжей глыбы. Прошлым летом я часто подставлял под эту ключевую струю свой широко разинутый рот и пил, пока у меня зубы не сводило от холода. «Лучше было бы ею умываться, а не пить! — подумал я. — Может, у меня внутри и развелись уже всякие красоты, но этого никто не видит. А так всё было бы прямо на лице!»
Теперь-то я знал, почему у Липучки так горели щёки: она пожертвовала ради меня своими веснушками! И мне вдруг захотелось немедленно умыться в источнике красоты. Но я не сказал об этом насмешливому Саше. Не пошёл умываться, потому что Липучка и паренёк в красных трусиках уже бежали к нам.
— Вот, Шура, познакомься, пожалуйста: это наш Кеша! — сказала Липучка. — Он у нас самый умный, самый сообразительный… И мы его за это прозвали Головастиком! И ещё он племянник Андрея Никитича. Вот!
Она со злым торжеством взглянула на Сашу: тебе, мол, никто и никогда такого красивого и почётного прозвища — Головастик! — не давал и нет у тебя такого замечательного дяди, как Андрей Никитич!
Голова у паренька была большая и круглая, как глобус. Он был пострижен почти наголо, и только на самой макушке, будто на полюсе, торчала метёлочка белых выгоревших волос. И, словно какие-нибудь причудливые заливы на карте или глобусе, на лице его были видны жёлтые и коричневые разводы неровного загара. И ещё выделялись на этом глобусе два голубых озерца… Это были глаза, которые, казалось, всё время что-то соображали, выдумывали что-то необычайное и озорное. В общем, Кешка-Головастик мне сразу понравился.
Тут я заметил, что Кешка был не только в красных трусиках, но тоже с красной повязкой на руке.
— Что это ты её на голое тело нацепляешь? — хмуро спросил Саша.
— Не нацепляет, а повязывает! — заступилась за Кешку Липучка.
— А это чтобы утопающие видели! — посмеиваясь своими голубыми глазками, объяснил Головастик.
— Кто? Кто?! — Саша даже перестал возиться со своим мопедом и удивлённо выпрямился.
— Утопающие! Я их спасать должен, а они любому-каждому свою жизнь не доверяют. Им удостоверение предъявляй или вот повязку, тогда они сразу начинают спасаться!
— И многих ты уже спас? — поинтересовался Саша.
— Трёх! Только потом оказалось, что они не утопали, а так… баловались, дурака валяли. Но я их всё равно по всем правилам науки на берег вытащил!
— Ты смотри всех наших «дикарей» из реки не повытаскивай! Они же сюда отдыхать приехали, купаться, а ты их за волосы — и на берег…
— Не волнуйся, пожалуйста, за Кешу: он уж как-нибудь без твоей помощи сообразит! — вступилась Липучка.
А сам Кеша, чтобы прекратить разговор об утопающих, вдруг воскликнул:
— Ну вот! Вся наша «пятёрка» в сборе!
Я огляделся по сторонам: какая же «пятёрка»? Нас было всего-навсего четверо. Может быть, пятым был притихший на время мопед? Заметив моё удивление, Липучка бросилась объяснять:
— Ой, ты не удивляйся, Шура! Сейчас всё поймёшь. У нас многие ребята борются за город «где скоро захочется жить». И Андрей Никитич предложил всем нам разбиться на группы, на «пятёрки», как он сказал. И чтобы каждая «пятёрка» выполняла какое-нибудь своё, особое задание. Нас всё время трое было, потому что мы тебя ждали. А теперь вот ещё Веник приедет — и сразу будет «пятёрка»!
— Да не приедет он, — махнул рукой Саша. — Ему мамочка не разрешит… Давайте кого-нибудь из наших, белогорских, возьмём.
— Нет! Ни за что! — Липучка вдруг вся вспыхнула, пузырьки её угрожающе засверкали на солнце, и вновь сжались кулаки. — Нет! Мы должны вызвать Веника! Вот Шура же сразу примчался, и Веник примчится… Надо только телеграмму послать!
— Тогда уж у Кешки будет работы хоть отбавляй: Веник плавать не умеет и очень любит тонуть.
— А ты Веника не трогай! — грозно закричала Липучка, чуть не набрасываясь с кулаками на Сашу.
Она так заорала, что я даже вздрогнул и на миг засомневался: для меня ли она сводила свои веснушки? Я слегка огорчился… Но лишь на миг, потому что сразу же понял: прозвище Липучка не совсем точное — она не «липнет» к своим приятелям, а просто всех их любит по-дружески. Их по-дружески, а меня… по-другому. Я успокоился.
Липучка повернулась к Кеше-Головастику и стала громко ему объяснять:
— Ведь мы же за город культурный боремся. Да? А Веник (полное его имя: Ве-ни-а-мин!) самый культурный из нас, самый образованный, и вообще… он почти все на свете книжки перечитал!
— Это верно. Это правильно, — пошёл на примирение Саша. — Но ведь у него ещё мамаша имеется, по имени Ангелина Семёновна. А она вовсе не захочет, чтобы Веник боролся за такой город… Она вообще не хочет, чтобы он боролся, а хочет только одного: чтобы её Веничка потолстел! Или, как она говорит, «значительно прибавил в весе»!
— Хочет, чтобы потолстел? — переспросил Кеша. И глазки его хитро прищурились, словно голубые озёрца на глобусе внезапно обмелели и сузились. — Возникает у меня, между прочим, одна мыслишка!
— Ой, Кешенька! Ой, миленький! — закричала Липучка. — Не упускай эту мыслишку! Не упускай!
— Сейчас, сейчас… Одну минутку!
Все мы уставились на сообразительного Головастика. И я вспомнил, как Саша предупреждал, что у Кешки из головы «всякие идеи наружу выскакивают». Что, интересно, выскочит оттуда на этот раз?
Головастик стал выкладывать свою идею не просто так, а словно подарок какой-нибудь преподносил. Он весь в этот момент изменился, будто повзрослел, и голос у него сделался важным и неторопливым:
— Так вот что я вам скажу: можно вашего Вениамина, по прозвищу Веник, сюда вызвать. Тем более, нам веники и метёлки очень нужны: мы ведь и за чистоту в городе боремся!
Липучка простила ему эту насмешку над её драгоценным Вениамином и, прямо впившись глазами в Головастика, вскрикнула:
— Как?! Как можно вызвать?
— У нас ведь тут всякие источники обнаружились. Есть даже, как вам известно, источник красоты. А мы откроем источник полноты! Специально для Веника и его мамы… Как её зовут?
— Ангелиной Семёновной! — торопливо подсказала Липучка.
— Ну вот, значит, для Ангелины Семёновны! Напишем, что открыли у нас такой источник, от которого каждый день по три килограмма прибавляют!
— Это многовато, — тихонько возразила Липучка.
— Ну, по килограмму!..
— Тоже слишком…
— Ну, по триста пятьдесят грамм! Мне не жалко. В общем, прибавляют — и всё! Пусть Веник три раза в день чистую водичку попивает, а в остальное время борется за культуру! Вот так… И пусть дедушка Антон, как врач, официально подтвердит наше сообщение. Веник-то ведь всё равно тут поправится. А от воды или от чего другого — это значения не имеет. Пусть его мамаша думает, что от источника полноты! У нас вон там, за пляжем, один чистый ручеёк из холма пробивается. Вот и будет источником полноты. Что? Неплохая мыслишка?
— Ты просто… ну, просто… — Липучка от восторга никак не могла подобрать подходящего слова. — Ну, просто… Головастик!
Голубые озёрца на глобусе снова расширились, будто вошли в свои прежние берега, и вообще Кеша сразу стал прежним — не важным, а смешливым и симпатичным. Он и Липучка как-то выжидательно уставились на Сашу… И тут я понял, что хоть все главные идеи и «выскакивают» из Кешиной головы, но самый главный у нас в «пятёрке» всё-таки Саша и что это уж его дело: одобрять или не одобрять мыслишки, которые «выскакивают» из Головастика.
— Это ты хорошо придумал, — сказал Саша. — Давайте откроем источник полноты. Не везёт же Венику с медициной: в прошлом году ему живот понапрасну йодом мазали, а теперь будет воду без толку глотать…
Липучка нахмурилась (наверное, обиделась за Веникин живот!), но потом решила больше не спорить с Сашей, чтобы не терять даром время, и всех нас заторопила:
— Давайте скорее домой поедем! И сразу напишем это самое письмо. Нет, телеграмму! Про источник. Давайте!..
— Мы ведь искупаться хотели, — возразил Саша. Но, взглянув на Липучку, нажал на педаль — и мопед сразу застрекотал. — Ладно уж, поедем!
Саша, Липучка и я забрались на свои места, а Кеше места не хватило, и он побежал рядом, то и дело напарываясь на камешки и колючки и хватаясь то за одну, то за другую раненую пятку. Когда мы не спеша (дорога шла в гору) добрались до первой городской улочки, Липучка вдруг вскрикнула:
— Ой, Кешенька, ведь ты же совсем голый!
Мопед остановился, и все мы растерянно оглядели Головастика.
— Нехорошо-о, — покачал головой Саша, — борешься за высокую культуру, а сам в таком виде по улицам разгуливаешь, народ пугаешь!..
— И как это я не заметил? Увлёкся!.. — смешно прикрывая грудь руками, пробормотал Головастик.
— Ой, Кешенька, это из-за меня. Честное слово, из-за меня! — Липучка виновато застучала самой себе кулаком по лбу. — Это же я всех торопила… со своим источником полноты!
— Уж если тебе что-нибудь втемяшится! — проворчал Саша. — То вызываешь Шурку, то подавай тебе Веника!..
— А разве ты сам… не хотел, чтобы я приехал? — тихо поинтересовался я из глубины своей коляски.
— Нет, я тоже хотел. Но слово «немедленно» — это уж она в телеграмму добавила. А теперь вот с Веником…
— Он ведь у нас самый культурный, самый начитанный… — пролепетала бедная Липучка.
Но Саша продолжал воспитывать свою двоюродную сестру:
— И на реку прямо с вокзала ехать — это тоже Липучка придумала: не терпелось ей, видите ли, поскорее Шуру с тобой, Головастик, познакомить. Даже домой не заехали, чемодан не завезли. Она ведь если прилипнет!..
Но добродушный Кеша, видно, не привык расстраиваться из-за таких пустяков. Он махнул рукой и, вновь припадая то на одну, то на другую пятку, побежал обратно к берегу.
Ну а мы через минуту уже были возле домика, в котором жили мой дедушка и Саша со своими родителями и бабушкой Клавдией Архиповной, которую моя мама с детства называла тётей Кланей.
Мы въехали во дворик — и тут я убедился в том, что собака действительно лучший друг человека. Наш пушистый шпиц Берген большим снежным комом бросился мне под ноги. Он лаял, визжал, лизал мне колени. Это был второй, после Липучки, житель Белогорска, который целовал меня в честь приезда. Не зря его имя, которое я придумал, совпадает с названием целого острова Шпицбергена!
Я заметил на шее у нашего доброго, послушного Бергена чёрную полоску ошейника.
— А это зачем? — спросил я.
— Не беспокойся: мы его на поводке не прогуливаем. Шпиц Берген стал у нас главным связным! Понятно? И мы под этот ошейник всякие важные документы засовываем.
— Какие документы?
— Андрей Никитич-то, как и раньше, за рекой живёт. На окраине, которая Хвостиком называется…
— Это я знаю.
— Ну, когда он там, а мы здесь и что-нибудь срочное передать надо, тогда мы сразу же Бергена в дорогу снаряжаем. Он и мчится со всех ног. А потом ответ нам приносит… Старый уже, а справляется!
Саша ласково-ласково погладил шпица. Я даже не ожидал, что он умеет быть таким ласковым… Со мной он, по крайней мере, никогда таким не был.
Дедушкино крыльцо, как и прежде, было пустое, заброшенное, а крылечко напротив — прибранное, аккуратненькое. И под ковриком на этом аккуратном крылечке, убранном тётей Кланей, лежал ключ от дедушкиной комнаты.
— Вот странно: всё как в прошлом году в день твоего приезда было, так и сейчас, — задумчиво сказал Саша. — Дедушка Антон у себя в больнице, мои папа с мамой — в геологической экспедиции, а бабушка опять на рынке: хочет сегодня в честь твоего прибытия торжественный ужин устроить!
И в комнате у дедушки тоже ничего не изменилось: на самом видном месте по-прежнему красовалась под стеклом похвальная грамота, которую моя мама получила в десятом классе, а на другой стене всё так же висели разные самодельные полочки и фигурки, которые дедушка выточил своим любимым лобзиком. Всё так же у стены стояла железная дедушкина кровать, а возле окна — приготовленная для меня раскладушка.
Я посмотрел на всю эту обстановку и вдруг подумал о том, что, наверное, и давным-давно, когда ещё мама моя бегала в школу, в этой комнате всё было точно так же и уж конечно висел на стене деревянный топорик с выжженными на нем узорами. Я знал, что эти узоры дедушка при помощи солнца выжег сквозь увеличительное стекло больше тридцати лет назад: на ручке стояла тоже выжженная солнышком цифра — «1925».
«Какая же это ужасная несправедливость, — подумал я, — люди стареют и даже умирают иногда, а всяким деревянным топорикам хоть бы хны: они висят себе на стене, почти что не меняются и, может быть, даже переживут тех, кто их сюда повесил… А лучше бы люди переживали и вещи и вообще всё на свете!»
— Ну, давайте скорее сочинять телеграмму! — вновь заторопила нас Липучка.
И я сразу перестал размышлять о людях, о вещах, о старости и обо всём таком прочем…
Липучка взяла с дедушкиного стола листок бумаги, ручку и под Сашину диктовку написала:
«ОТКРЫЛИ ИСТОЧНИК ПОЛНОТЫ ПРИЕЗЖАЙ».
— Немедленно! — прошептала Липучка и дописала это самое словечко, которое заставило меня отказаться от берега Чёрного моря и прибыть на берега реки Белогорки.
— Вы не сердитесь, пожалуйста, — тихо сказала Липучка, — только я сейчас же сбегаю на почту. Ладно? Чтоб он поскорее приезжал! Ладно? А вы здесь подождите…
И она вновь громко прочитала текст телеграммы:
«ОТКРЫЛИ ИСТОЧНИК ПОЛНОТЫ ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО».
Тут было на целых три слова больше, чем в телеграмме, которая пять дней назад погнала меня через бульвар к глубоко интеллигентному дяде Симе. Всего пять дней назад. А мне почему-то казалось, что это было уже очень-очень давно…
Наверное, Ангелина Семёновна очень уж сильно хотела, чтобы Веник потолстел, потому что через неделю мы уже встречали на станции Липучкиного любимца и его маму. Правда, вдогонку за телеграммой мы ещё отправили и заказное письмо моего дедушки, в котором он от имени всей белогорской медицины авторитетно подтверждал то, что было написано в телеграмме. То есть об источнике полноты он, конечно, ничего не писал, а писал просто, что в Белогорске Веник обязательно поправится и «значительно прибавит в весе», как этого и хотела его мама.
На вокзале Ангелина Семёновна вдруг бросилась меня обнимать, будто я был её ближайшим родственником и она обо мне очень соскучилась.
— Я приехала в этот город, как в родной дом! — заявила Ангелина Семёновна. — Интересно, не подешевели ли здесь комнаты?
— Подешевели! Подешевели! — стала торопливо успокаивать её Липучка. — Ведь у нас теперь есть Общественный комитет, и он следит, чтобы не было никаких… ну, как бы это выразиться?.. злоупотреблений! А года через три у нас тут санатории и дома отдыха откроются, прямо возле источников!
— Ну, до этого счастливого времени я не доживу, — тяжело вздохнула Ангелина Семёновна.
Я взглянул на её полное, цветущее лицо, и мне показалось, что она доживёт даже до той далёкой поры, когда наш маленький Белогорск станет каким-нибудь всемирно известным курортом.
— И автобус у нас теперь без кондукторов, и кинотеатр без контролёров. — Липучка так торопилась обо всём этом рассказать Ангелине Семёновне, словно мама Веника всю жизнь страдала от автобусных кондукторов и ужасно натерпелась от контролёров в кино. — И вообще, мы боремся за город высокой культуры! И поэтому нам очень нужен был ваш сын, Ангелина Семёновна! Ведь он же самый культурный из нас…
— Зачем ты так? Нехорошо как-то получается… — тихо проговорил Веник.
И я вдруг подумал, что когда-нибудь он станет, наверное, таким же глубоко интеллигентным человеком, как дядя Сима. Он даже сейчас уже чем-то очень напоминал мне старинного дедушкиного друга.
— И ещё он самый скромный из нас! — воскликнула Липучка.
И звонко чмокнула Веника в щёку. Это был уже седьмой поцелуй… Я считал — и получилось, что Липучка поцеловала его на целых два раза больше, чем меня. И глаза у неё блестели, и пузырьки сверкали, и вообще мне стало окончательно ясно, что веснушки она сводила совсем не ради меня. И что мне уже не придётся объяснять ей, что я люблю её всего-навсего «любовью брата».
Веника она, наверное, тоже не любила (Саша тут всё напутал!), а очень уважала, как самого образованного и начитанного из нас. И мне было обидно, что про меня никто никогда не говорил и, должно быть, не скажет, что я образованный и культурный. И ещё было ясно, что теперь уж я могу сидеть в мопеде не в профиль к Липучке, а как угодно, потому что моя внешность её ничуть, ни капельки не волнует.
На площадке перед вокзалом у нас случилась неожиданная катастрофа. Мы прибыли на двух мопедах с колясками, на которых той самой аппетитной сиреневой краской было написано: «Наши общие колёса!» Липучка забежала вперёд и гостеприимно распахнула дверцу перед Ангелиной Семёновной. Мама Веника долго, с трудом залезала в эту коляску, а когда залезла, «наши общие колёса» не выдержали — что-то хрустнуло, треснуло, и коляска медленно осела.
— Вот уж «источник полноты»! — шепнул мне на ухо Кеша-Головастик. И тихо прыснул.
Липучка метнула на него сердитый взгляд: она, значит, не только Веника, но и его ближайших родственников решила взять под свою защиту! «А вот меня бы она никогда не стала так защищать. И мою бедную маму, которая, уж наверное, очень соскучилась без меня, тоже!..» — подумал я. И мне стало как-то грустно и одиноко, несмотря на то что вся площадка возле станции была забита людьми и чемоданами.
Саша и Кеша сразу принялись ремонтировать наш пострадавший мопед. А мы с Липучкой решили отправить Ангелину Семёновну на автобусе без кондуктора, а на двух мопедах доставить в Белогорск вещи и Веника, который за зиму в Москве снова похудел и весом своим ничуть не угрожал «нашим общим колёсам».
В тот же самый день вся наша «пятёрка» собралась в здании Общественного комитета. Это я, конечно, немного громко сказал — «в здании». На самом деле никакого здания у комитета не было, а была одна небольшая комнатёнка, в которой стояли стол со стулом и ещё стульев пять или шесть вдоль стены. А под самым потолком висел плакат: «Не забудь: мы соревнуемся с городом Песчанском!»
Андрей Никитич составил стулья в кружок посреди комнаты, пригласил нас всех сесть и сам тоже присел на краешек стула.
— Ну, ребята, давайте потолкуем, — сказал он. — Раз уж весь боекомплект налицо. Вся «пятёрка»! И даже москвичи к нам на подмогу прибыли…
Он положил руку ко мне на колено, и я немного выставил колено вперёд, чтобы руке его было поудобнее и чтобы она вдруг не соскользнула.
— Захотелось вместе с вами помечтать немножко, — продолжал Андрей Никитич. — Я и с другими «пятёрками» беседовал… Я всего год живу в Белогорске, а сперва хочется старожилов послушать: как они себе представляют будущее нашего города?
Андрей Никитич указал рукой на старожилов (на Сашу, Липучку, на Кешу-Головастика). И снова вернул свою руку ко мне на колено, которое от волнения стало потихоньку затекать. Но я и пошевелить им боялся: пусть все старожилы видят, что у нас с Андреем Никитичем самые что ни на есть простые и даже товарищеские отношения: ведь никто из них не ехал с ним вместе в поезде, в одном купе, а мы с Веником в прошлом году ехали от Москвы до Белогорска!
Первой из старожилов, конечно, затараторила Липучка:
— Ой, наш город должен стать самым красивым!..
— Он и сейчас красивый, — возразил старожил Саша. — Не в этом дело. Надо, чтобы он самым… ну, что ли, честным стал, чтобы всё на доверии было! У нас уже и сейчас автобусы без кондукторов, кинотеатр без контролёров…
У Кешки-Головастика глазки сузились, засветились:
— И чтобы в школе всё тоже было на доверии: уроков не проверять, контрольных не устраивать! Кинотеатры без контролеров, а школы без экзаменов!
Андрей Никитич обратился к нам с Веником:
— Что ж, такой замечательный почин моего племянника, Головастика, друзья-москвичи, наверно, не прочь будут и в свои школы перенести, а?
Я неопределённо пожал плечами, хотя Кешкино предложение мне очень понравилось.
— Это, конечно, шутки, — неожиданно вступил в разговор Веник. — А я хочу серьёзно сказать… С нами в поезде много людей сюда направлялось. Все стремятся поправить своё здоровье. И тут вот следует прийти на помощь…
Образованный Веник был всё тем же: он не мог сказать просто «ехали», а говорил — «направлялись», вместо «хотят отдохнуть» говорил — «стремятся поправить своё здоровье», а вместо «надо помочь» говорил — «следует прийти на помощь». Но, конечно, он, несмотря на это, был добрым, умным и таким честным, что я бы, например, никогда не хотел сидеть с ним за одной партой, особенно во время этих самых контрольных работ, которые Кешка-Головастик предлагал отменить, но которые пока ещё, к сожалению, не отменили.
Андрей Никитич перенёс руку с моего колена Венику на плечо:
— Правильно! Городок наш небольшой, и предприятий здесь не так уж много, но одну очень важную фабрику мы с вами здесь должны построить: «фабрику здоровья»! А здоровье, ребята, — это очень важная штука. Вам сейчас этого ещё не понять: ваши организмы, как шофёры говорят про свои автомобили, пока ещё период обкатки проходят, а я уже в капитальном ремонте побывал… Вот у Шуриного дедушки! Но уж, знаете, отремонтированный мотор — не то что новый.
И, как тогда, в поезде, Андрей Никитич медленно и тяжело-тяжело, будто на протезах, заходил по комнате. А потом снова присел, глубоко погрузил все десять пальцев в густые, волнистые волосы и стал ерошить их, будто прогоняя прочь грустные, неотвязчивые мысли.
— Не нравится мне, когда приезжих тут «дикарями» или «дикарками» называют, — сказал вдруг сердито Андрей Никитич. — Это же трудовые люди, гости наши с вами, а мы им: «дикари»! Нехорошо! Раньше-то вообще безобразия творились: люди в отпуск, от трудов своих отдыхать приезжали, а с них тут некоторые дельцы втридорога за квартиры драли; со станции подвезти — опять раскошеливайся, на станцию с чемоданами — снова то же самое… Ну, тут мы порядок навели: мародёров на чистую воду вывели, а через вокзал автобус пустили…
— Без кондуктора! — гордо вставила Липучка.
— Раньше он, из Белогорска в Песчанск курсируя, вокзал стороной объезжал. А теперь не объезжает. Да и «наши общие колёса» иногда на помощь подкатывают: особо почётных гостей встречают!
Андрей Никитич обнял нас с Веником, — и это нам обоим было очень приятно. Даже строгий и сдержанный почётный гость Веник слегка улыбнулся.
— У нас тут пионерские «пятёрки» много разных дел затеяли: за чистотой следят, улицы деревьями обсаживают, старикам помогают… А вашу «пятёрку» на самый важный участок бросим: на борьбу за человеческое здоровье! Согласны?
— Согласны, — за всех ответил Саша. — Только как всё это будет?
— Как говорят, обстановка подскажет, — ответил Андрей Никитич. — Но я бы вам для начала кое-что посоветовал… Тут вот люди рано утром на пляж уходят, а газеты позже в город прибывают, как раз когда все на реке. Обратно с реки возвращаются, а газет уже нету… Я много раз замечал. Так отдыхающие и впрямь дикарями стать могут: не знают, что в мире происходит. А вы бы по утрам в киоске газеты брали и на пляж их тащили. Киоскёр вам доверит: он ведь тоже наш, член Общественного комитета. Или вот ещё… Там у нас спасательную станцию на реке сооружают и репродуктор уже повесили. Вы бы как-нибудь использовали его, а? Всё-таки ведь можно сразу со всем пляжем беседовать! И ещё про книжки хочу сказать. Многие отдыхать с ребятами приезжают, а детской библиотеки у нас нет. Соберите-ка по всему городу самые интересные книги и самодеятельную библиотеку откройте. Тут уж Липучка, я думаю, отличится! И о реке нашей, о Белогорке, я тоже хотел пару слов… — продолжал Андрей Никитич. — Она только с виду такая безвредная и добродушная, а доверять ей опасно: ямы, воронки студёные. Вы сами знаете. Вот пусть Кеша за спасательные работы и продолжает отвечать: он ведь у нас плавает и на животе, и на спине, и вверх ногами, и вниз головой… Ну и конечно, пусть он главным выдумщиком остаётся. А то вы меня слушаете небось и думаете: что за тоскливые дела напридумал?! Не возражаю: пусть Головастик чего-нибудь весёленького подбавит. Только спасибо скажем! Ну уж а командиром «пятёрки» пусть Саша будет: он, знаю, не подведёт!
Командир «пятёрки» поднялся со своего стула:
— Андрей Никитич, а когда Шура с Веником заслужат, мы их в свой комитет примем?
— Я думаю, они уже заслужили: по первому нашему зову явились, на первую команду откликнулись. Стало быть, надёжные бойцы!
Он подошёл к столу, со скрипом выдвинул ящик, достал оттуда две повязки с коротким словом «ЧОК» посредине. И передал эти повязки Саше. А уж Саша, как командир, не спеша повязал их нам с Веником чуть повыше локтя.
— Вот приедут наши друзья-москвичи сюда лет через пять, — мечтательно сказал Андрей Никитич, — мы их встретим на вокзале, посадим на «общие колёса», в город привезём, а они Белогорска и не узнают: хорош будет наш город! И в нем людям захочется не только отдыхать, но и вообще жить…
Мы все вышли на улицу. С высокого холма была видна Белогорка, в которой уже купались первые, ранние звёзды. «А почему это только Кешку-Головастика считают выдумщиком и изобретателем? — подумал я. — Я ведь тоже могу такого напридумывать, что все только ахнут. И напридумаю!.. Какое-нибудь такое дельце организую, что мне ещё и на другую руку повязку наденут!
Совсем недавно я упоминал о том, что собака — лучший друг человека. Но не только собаки наши лучшие друзья. Если вспомнить разные пословицы и поговорки, то окажется, что у нас кругом просто полно друзей, и все они не какие-нибудь, а лучшие. Вот, например, «солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья!». Это все ребята знают чуть ли не с пелёнок и даже в песнях об этом поют. Но, оказывается, всё обстоит совсем не так просто, как поют в песнях.
Что касается воздуха, то он всегда наш лучший друг. Это уж точно: мы бы без него просто задохнулись! А вот солнце и вода — совсем другое дело. Если пользоваться ими неправильно, то они могут вдруг взять да и превратиться из лучших друзей в злейших врагов.
Всё это я узнал, лёжа рядом с Кешкой-Головастиком на самом носу рыжей песчаной морды, нависшей над берегом. Мы лежали на животах, и Кешка разглядывал пляж сквозь толстые стёкла настоящего полевого бинокля, который ему подарил родной дядя, то есть Андрей Никитич. В это утро я должен был помогать Головастику спасать отдыхающих, если бы они вдруг вздумали тонуть. Конечно, и пляж и река были нам прекрасно видны и без бинокля. И отлично был виден плот, сколоченный нами в прошлом году. Он слегка покачивался на привязи недалеко от берега. Теперь плот снова стал спасательным, и к нему опять вернулось его старое имя, с которым он, так сказать, родился на свет: «Хузав», что в расшифрованном виде означало: «Хватай утопающего за волосы!»
Да, всё нам с Кешей было абсолютно ясно видно и без полевого бинокля, но мы всё равно по очереди глазели в него, потому что были на посту, а тому, кто стоит или даже лежит на посту, бинокль никогда не помешает. И ещё это отличало нас от всех других отдыхающих: не будь у нас бинокля и красных повязок на руках, можно было бы подумать, что мы просто так прохлаждаемся или, точнее сказать, прогреваемся на песке. А на самом-то деле мы не прохлаждались и не прогревались, а выполняли свой общественный долг.
Так вот, оказывается, не все солнечные лучи полезны для человеческого организма, а некоторые даже вредны. Лучше всего приходить на пляж ранним утром и не просто лежать, а без конца переворачиваться с одного бока на другой и с живота на спину. Тогда это будет называться уже не просто лежанием на песке, а «приёмом воздушной и солнечной ванны». Почему это будет так называться, я толком не понял: ведь никаких ванн поблизости не было, а была река, которая блестела, словно её натёрли каким-то особым солнечным лаком, и был берег, густо покрытый бывшими «дикарями», которых мы теперь уважительно называли отдыхающими тружениками или просто отдыхающими.
Сидеть в реке подолгу, оказывается, тоже вредно; не рекомендуется залезать в воду по нескольку раз, а лучше всего один раз туда залезть и один раз вылезти; особенно же вредно лезть туда в разгорячённом виде, а лучше, перед тем как купаться, немножко охладить себя в тени…
В общем, мне показалось, что, если выполнять все эти правила, о которых через хриплый репродуктор неторопливо докладывал всему пляжу Веник, то лучше уж вообще не ездить в Белогорск или куда-нибудь ещё, а просто сидеть себе дома, лежать на диване и переворачиваться при этом сколько хочешь, а если не хочешь, то и совсем не ворочаться.
Я знал, что все эти правила Веник не сам придумал и не где-нибудь вычитал, а что ему рассказал о них мой собственный дедушка-доктор. И наверное, эти правила были и правда очень важны для отдыхающих, потому что ведь их не Ангелина Семёновна для своего Веника сочинила, а мой дедушка, который был поклонником спартанского воспитания и терпеть не мог всяких неженок.
Мы видели в полевой бинокль, как мамаши приказывали своим дочкам и сыновьям внимательно слушать Веника, и почти каждая из них время от времени торжествующе вскрикивала: «Вот видишь! Я же говорила, что нельзя по часу торчать в воде!.. Вот видишь: я же говорила, что нельзя загорать до потери сознания!»
Одним словом, лекции Веника имели очень большой успех у родителей. А у юных отдыхающих тружеников они никакого успеха не имели. Мы с Кешей даже слышали, как двое мальчишек договаривались поколотить нашего Веника, «если он не замолчит». Но он уже третий день упорно не умолкал… И результаты его хриплых выступлений через микрофон можно было ясно разглядеть и без помощи полевого бинокля: родители стали притаскивать своих детей на пляж рано утром, чтобы они обязательно попадали под самые полезные солнечные лучи, заставляли их всё время вертеться на песке, как ужей на сковородке, и перестали пускать их по десять раз в воду.
Испортив настроение всем приезжим мальчишкам и девчонкам, Веник объявлял перерыв. «Вот бы и помалкивал! — ворчали юные отдыхающие труженики. — А какое ему дело, сколько раз мы переворачиваемся со спины на бок?»
Но нам было до этого дело: ведь Андрей Никитич сказал, что мы должны бороться за человеческие организмы и воздвигать «фабрику здоровья». Вот мы и воздвигали!..
А потом раздавалось ровное, неторопливое стрекотание мопеда, и на пляж прикатывали Саша с Липучкой. Они привозили толстые, тяжёлые кипы газет и журналов. И все им были очень рады, все вскакивали со своих насиженных или, точнее сказать, налёженных мест, поспешно лезли за мелочью в пляжные сумки и кошёлки, а потом по всему берегу начинали шелестеть страницы, и ветер широко раскидывал в стороны крылья газет, и казалось, будто какая-то птичья стая неожиданно приземлилась возле реки.
Ну а если у кого-нибудь случайно не было при себе денег, Саша и Липучка давали газеты в долг, — как говорил наш киоскёр, «с непременной последующей оплатой». Так было уже третий день, и никто ни разу не обманул доверчивых членов Общественного комитета. Даже наоборот, у Саши с Липучкой оказалось восемь лишних копеек, которые неизвестно кто переплатил.
Потом Саша и Липучка быстро окунались в реке (точно так, как советовал Веник с дедушкиных слов!) и, совсем не отдохнув на пляже, вновь укатывали в город. Мы с Кешей знали, куда они так торопились. В эти дни у них было очень важное дело: они ездили по всем домам и собирали у ребят интересные книги для нашей будущей общественной библиотеки, которую мы решили назвать так: «Прочти — и передай товарищу!» Андрей Никитич как-то рассказывал нам, что на фронте, во время войны, были листовки и газеты с таким обращением наверху, и хоть сейчас было мирное время, но нам всем очень понравились эти слова: «Прочти — и передай товарищу!»
Когда утро уже начало потихоньку переползать в полдень, а солнечные лучи уже почти совсем перестали быть полезными и понемножку начали «вреднеть», Кешка отложил в сторону полевой бинокль и сказал:
— Это никуда не годится! Саша с Липучкой и даже Веник работают, а мы с тобой валяемся тут без всякой пользы…
— Но ведь Андрей Никитич сказал нам, что вполне стоит так вот просидеть без всякого дела хоть тридцать дней, чтобы на тридцать первый кого-нибудь выручить из беды. Он же сказал, что у нас с тобой «задание особой важности»!
Потом я вспомнил ещё и другие слова Андрея Никитича:
— А он ведь ещё поручил нам провести эту самую… Как уж он сказал? Ага, вспомнил: «просветительную работу среди купающихся»! Помнишь? Он же сказал, что мы должны объяснить им, где безопасно плавать, а где просто-таки смертельно опасно! Давай займёмся этим делом, а? Пока ещё никто не успел утонуть…
— Что ж, мы с тобой прямо вот так, в трусиках, станем посреди пляжа — и будем читать лекцию? Венику хорошо: он спрятался себе в будке — и никто его не видит.
Вдруг голубые Кешкины глазки сузились и заблестели, предвещая очередную идею. И голос его сразу поважнел.
— Ну так вот, Шура. Слушай-ка меня внимательно. Я знаю, как нам обратить на себя внимание. Возникла одна мыслишка… Ты должен будешь на время пожертвовать собой, чтобы обеспечить безопасность всех этих отдыхающих тружеников.
— В каком смысле… пожертвовать?!
— Стать утопающим! Всего на несколько минут. Ты плаваешь хорошо?
Когда-то Саша уже интересовался этим. И я вновь вспомнил совет моего московского школьного приятеля: если не хочешь сказать ни «да», ни «нет», то пожми неопределённо плечами — все подумают, что хотел сказать «да», но поскромничал. Я так и сделал: неопределённо пожал своими голыми плечами, которые от нашего долгого дежурства под солнцем уже стали кое-где лупиться, облезать и покрываться сквозь первый загар неровными розовыми островками. Я, как и в прошлом году, не умел плавать каким-нибудь определённым стилем, а умел только по-собачьи…
— Ну, вот видишь, — сказал Кеша, — для тебя, значит, всё это будет абсолютно безопасным: смело заходи в глубокое место, незаметно держись на воде, а сам кричи во всё горло: «Ой, утопаю! Ой, дно потерял! Ой, никак не найду! Ой, спасите, помогите!» И пузыри пускай!
— Как это я буду их пускать?
— Носом и ртом! Очень просто: погрузись в воду и воздух посильней из себя выдувай, а на поверхность будут пузырьки выскакивать. Первый признак утопающего!
«И зачем я согласился быть Кешкиным помощником? Лучше бы раздавал себе спокойно газеты на пляже или собирал книжки для нашей общественной библиотеки. Лень-матушка меня погубила: захотелось на солнышке поваляться!» От всех этих мыслей физиономия у меня, наверное, стала печальная, что очень не понравилось Головастику.
— Боишься, что ли? Или стесняешься? Тогда давай я буду тонуть, а ты меня спасай! Пожалуйста, мне не жалко…
«Этого ещё только не хватало! Я своим собачьим стилем поплыву ему на помощь, а весь пляж будет смотреть на эту картину… Что же делать?» — думал я, с грустью поглядывая на Белогорку, которая за внешним своим добродушием прятала обман и коварство, о чём мы и должны были предупредить отдыхающих.
— В общем, так. Я сейчас буду тонуть, — снова начал объяснять мне Кешка, — а ты прямо прыгай с этой глыбы в реку, тут место глубокое — не разобьёшься… Проплывёшь немного под водой и около меня вынырнешь на поверхность. Согласен? Волосы у меня коротенькие, так что ты за них не хватайся, а прямо за шею меня рукой обхвати и волоки к берегу.
— Это можно, — промямлил я. — И прыгнуть, и нырнуть, и даже вынырнуть обратно… И за шею тебя обхватить нетрудно. Только ведь это будет не по правилам. Полагается утопающих за волосы к берегу тащить. А у меня волосы подлиннее, ухватиться за них будет легче, — так что давай уж лучше я собой пожертвую!
И с этими словами я быстро и решительно пошёл жертвовать собой… Шёл я с таким видом, что Головастику стало жалко меня. И он, поспевая рядом, объяснял:
— Ты пойми, Шура, ведь через полмесяца комиссия приедет. Из областного центра!
— Какая комиссия? — спросил я таким безразличным голосом, словно то, что случится через полмесяца, меня уже не могло интересовать.
— Ну, комиссия, которая будет итоги состязания подводить: кто победил — мы, Белогорск, значит, или Песчанск, который в тридцати километрах отсюда. И выполнение обещаний будет по всем пунктам проверять!
— Каких там ещё обещаний? — вяло поинтересовался я.
Головастик от жалости стал объяснять мне всё очень подробно:
— Ну, тех, которые мы давали… Вообще-то обещания людьми, я приметил, чаще всего даются вовсе не для того, чтобы их выполнять. Но мы в этом смысле явимся исключением! А между прочим, нами записано: «Добиться полной безопасности купания отдыхающих». Вот когда они нас все на пляже окружат, я им и покажу, где можно плавать, а где опасно… Ведь Веник же из своей будки показать им ничего не может, он только так, на словах, может объяснить. А этого недостаточно! Стало быть, нам нужно всех их вокруг себя собрать, чтобы, как это записано в наших обязательствах, «раз и навсегда предотвратить все несчастные случаи на воде»!
— Значит, мой случай будет последним?
— Самым последним!
— Хорошо. Тогда забери мою повязку…
— Ну да… это верно: неудобно как-то с такой повязкой тонуть. Член Общественного комитета — и вдруг пузыри пускает! Давай её сюда.
Я снял с руки красную повязку и вошёл в воду, которая показалась мне очень холодной, хоть солнце с утра уже успело её нагреть.
«И как это я вдруг, ни с того ни с сего, начну орать? — думал я, медленно погружаясь в воду. — Стыдно как-то… В реке столько девчонок — и ни одна из них не кричит, а я вдруг заору: «Ой, потерял дно! Ой, никак не найду!..» Очень стыдно. Но это же нужно для общего дела? Значит, я должен орать во всё горло, пока Кеша меня не спасёт!»
Возле меня плескались и отфыркивались отдыхающие труженики разных возрастов: и повизгивающие малыши, и даже старички, которые, как я заметил, всегда получают от купания самое наибольшее удовольствие — молодость они, что ли, в воде вспоминают? Тут в голову мне неожиданно пришла тревожная мысль: «А если меня спасёт кто-нибудь другой? Какой-нибудь блаженно отфыркивающийся старичок или (еще хуже!) какая-нибудь ловкая девчонка? Пока Головастик будет красиво прыгать с рыжей глыбы, на которую он, проводив меня, уже успел вернуться, — кто-нибудь другой схватит меня за волосы и потащит на берег! Нет, я должен тонуть в абсолютно безлюдном месте…»
Приняв это решение, я повернулся и пошёл обратно к берегу, а Головастик, следивший за мной в полевой бинокль, стал хвататься за голову, пожимать плечами и вообще стал оттуда, с высоты, выражать мне своё удивление. А я стал указывать ему руками на других купающихся: мол, боюсь, что они меня спасут раньше времени! Но Головастик ничего не понимал и ещё сильнее хватался за голову… Тогда, чтобы он не думал, что я испугался и не хочу жертвовать собой, я побежал вдоль берега к тому месту, где кончался пляж, и оттуда тоже очень быстро, прямо бегом устремился в воду. Торопиться с каждой секундой было всё труднее, потому что вода сопротивлялась, будто хотела удержать меня, но я всё шёл и шёл, пока неожиданно не провалился в какую-то холодную яму…
От испуга я в первый момент даже не смог закричать, а стал изо всех сил выкарабкиваться на поверхность. Вода сразу сделалась противной, какой-то едкой, она неприятно щекотала в носу и ушах, слепила глаза.
— Тону-у-у! — заорал я что было силы. — Тону-у-у!..
Я и раньше не умел плавать никаким определённым стилем, а тут сразу и по-собачьи тоже разучился.
— Тону-у-у!..
Сильная рука схватила меня за волосы, потом за плечи и потащила обратно к берегу.
— Прекра-асно! Прекра-асно!.. — с трудом отдуваясь, в самое ухо нахваливал меня Головастик. — И пузыри такие по воде запрыгали естественные… И заорал ты просто гениально! Смотри, все со своих мест повскакали. Смотри!..
Голос у него прерывался, дыхание перехватывало, но я, хоть и нахлебался холодной воды, соображал, что Головастик от меня в полном восторге.
Уже возле самого берега я вспомнил, как мы в прошлом году спасали Веника, как откачивали, растирали его и как ему после этих медицинских процедур стало совсем плохо.
— Ты только не откачивай меня, пожалуйста, — тихо попросил я Головастика.
— Верну тебе нормальное дыхание — и всё, — сам задыхаясь от напряжения, сказал он.
— Но я ведь прекрасно дышу… Мне ничего не надо возвращать!
Тут Кеша окончательно вытащил меня на песок. Он не дал мне сразу подняться, а сперва приложил ухо к сердцу, будто и так не было видно, что я жив и сердце моё ещё пока не остановилось. Увидев, что нас окружили со всех сторон, Кеша потёр мне немного живот, потом поводил рукой взад и вперёд где-то возле горла, а потом я вскочил на ноги — и огляделся…
Вокруг нас собрался весь пляж. И лица у всех были такие испуганные, будто это их только что спасли, а не меня.
— В воронку попал… — тихо, словно оправдываясь перед этими переполошёнными людьми, сказал я. Мне и правда было за что извиняться: ведь все они из-за меня повыскакивали из воды или покинули свои пледы и деревянные лежаки.
— А разве здесь есть воронки? — спросил кто-то. Кешка сразу ухватился за этот вопрос и пошёл, и пошёл объяснять все особенности реки Белогорки, так что отдыхающие только успевали головой вертеть, следя за его руками.
— Воронок здесь много! И ямы есть! Во-он, видите, где тёмная вода, там холодная воронка. Она-то как раз Шуру и затянула… А там вон, видите, правее, посреди реки — тёмная полоса: там ямы опасные. Купаться там нельзя! А во-он там…
Кешка объяснял довольно долго, во все стороны размахивая руками, так что обо мне все почти забыли. Но о Головастике-то никто не позабыл!
— Какой смелый! — раздавалось со всех сторон. — Какой стремительный! Ка-ак он в воду сиганёт да ка-ак его за волосы схватит!.. Да ка-ак к берегу потащит. Герой! Настоящий герой!..
Головастик смотрел на меня виноватыми глазами: «Прости, мол, что меня нахваливают! Ты жертвовал собой, а из меня тут героя сделали…» Но мне от этого было не легче. Тем более, что подходили всё новые и новые люди и им начинали рассказывать подробности:
— Этот вот, который плавать не умеет, совсем уж посинел, сознание потерял… Вы не смотрите, что он сейчас такой бодренький: в себя пришёл! Его вот этот… товарищ полчаса откачивал, к жизни возвращал. Премии надо таким давать! Медали!.. Он и про ямы и про воронки нам рассказал: река-то, оказывается, опасная!
— Надо бы на особо угрожающих местах предупредительные знаки поставить! — предложил кто-то. — А то ведь не все вас, молодой человек, сегодня слышали. А знать это всем надо!
Кешку-Головастика уже и на «вы» называли и «молодым человеком», а про меня только сказали, что я «посинел» и «не умею плавать». Но это было лишь началом… Потом все вдруг вспомнили обо мне, грозно повернулись в мою сторону и, как по команде, стали меня отчитывать:
— А этот-то хорош! Посмотрите на него: плавать не умеет, а прямо в воронку полез!..
Круглая Кешкина голова покраснела, и даже сквозь белую метёлочку волос стал просвечивать розовый цвет.
— Он плавает лучше меня, если хотите знать! Ему судорога мышцу свела. Это со всяким может случиться! Вас, что ли, самих судорога никогда не хватала? А он эту реку пять раз туда и обратно переплывёт… Если, конечно, захочет!
Неожиданно раздался какой-то истошный крик: «Где он?! Где он?!»
— Вот он! Вот он!.. — отвечали все, расступаясь и указывая на меня.
Я увидел переполошённую Ангелину Семёновну, которая, раскидывая всех в стороны, пробивалась к самому центру событий, то есть ко мне. Но я её, оказывается, совсем не интересовал. Она вдруг круто переменила курс, метнулась в другом направлении и, пригнувшись, стала кого-то обнимать, целовать, приговаривая: «Он здесь! Он здесь, мой мальчик! Он здесь, мой единственный!»
Все снова посторонились, — и тогда я увидел её «единственного» Веника, смущённого, с гранёным стаканом в руке. Ангелина Семёновна осыпала его поцелуями.
Веник, наверное, только что прикладывался к источнику полноты, куда он всегда ходил со своим собственным стаканом: Ангелина Семёновна говорила, что, если пить из источника просто так, широко разинув рот, можно превысить медицинскую дозу (которую, по нашей просьбе, определил для Веника мой дедушка) и чересчур располнеть. Тем более, что у Веника в этом смысле «плохая наследственность». (Тут, конечно, Ангелина Семёновна имела в виду себя.)
Молодой человек в плавках и спортивной шапочке на голове ткнул пальцем в Веника:
— И он тоже тонул?
— Нет, он не тонул! Он никогда не сделал бы этого, зная, какое у меня слабое сердце! — причитала Ангелина Семёновна. — Ведь правда, Веник: ты никогда не будешь тонуть?
— Ну, ма-ама…
— Так чего же вы его целуете? — поинтересовался кто-то.
— За то, что он не рискует собой. Своей жизнью!..
— А риск — благородное дело! — насмешливо заявил молодой человек в плавках и шапочке.
— Вот вы собой и рискуйте! — повернулась в его сторону Ангелина Семёновна.
— Ну, мама… Это же как-то некрасиво, нехорошо, — пытался остановить её Веник.
— Ах, я ничего не могу с собой сделать! Дай мне прижать тебя к сердцу!.. — восклицала Ангелина Семёновна.
Наконец Ангелина Семёновна вспомнила обо мне. Она оставила своего Веника в покое и бросилась в мою сторону. Но я вовремя увернулся, и ей не удалось прижать меня к сердцу.
— В прошлом году, — стала громко рассказывать всем Ангелина Семёновна, — его мама ещё в Москве поручила мне шефствовать над Шурой. И всё было изумительно. В прошлом году он ни разу не утонул. И даже попыток таких не делал. А сейчас он без материнского глаза — и вот…
Тут я неожиданно понял, что бледнолицый и худенький Веник не зря носил в прошлом году матросскую шапку с надписью «Витязь», — он твёрдым шагом, держа впереди гранёный стакан, подошел к Ангелине Семёновне и сказал:
— Хватит, мама! Шура, я уверен, обойдётся без твоего шефства…
И хоть он сделал замечание своей родной маме, но его голос прозвучал как голос будущего глубоко интеллигентного человека, подобного дяде Симе, и все кругом как-то сразу поверили, что я действительно обойдусь без шефства Ангелины Семёновны.
Вскоре мы с Кешкой молча поднимались по холму в город.
— Это и правда здорово будет, если поставить на воде предупредительные знаки, — заговорил наконец Головастик. — Они раньше были, а потом все поломались и уплыли куда-то… Мы в школьной столярной мастерской новые понаделаем! И как мы до этого раньше не додумались?
Я ничего не ответил Кешке. Конечно, я был благодарен ему за то, что он сказал про судорогу, и за то, что я, оказывается, могу пять раз переплыть Белогорку туда и обратно. А всё-таки все его, а не меня считали выдумщиком, изобретателем и даже героем. «Нет, надо поскорее проявить самостоятельность и, как говорится, личную инициативу, к которой призывал Андрей Никитич!» — думал я.
— А ты, Шурка, прямо артист, честное слово! — желая, должно быть, развеселить меня, воскликнул Кешка. — Как это ты заорал: «Тону-у-у! Тону-у-у!» Ну, прямо будто и взаправду ко дну пошёл! Так естественно это у тебя получилось. И пузыри по воде забулькали.
Что мне было отвечать Головастику? Я молчал…
С прошлого лета прошёл уже целый год, а мой дедушка ничуть не постарел. И вообще не изменился… Он всё так же обтирался по утрам холодной водой, спал на узкой, жёсткой кровати, укрывался одной только простыней, под которой даже я (хоть был гораздо моложе дедушки) продрог бы до самых костей. И по-прежнему дедушка, со своей русой, чуть-чуть курчавившейся бородкой и со своим пенсне на носу, был очень похож на Антона Павловича Чехова. За это сходство дедушку моего по-прежнему звали дедушкой Антоном, а на самом-то деле он был Петром Алексеевичем.
Иногда поздно вечером, освободившись наконец от бесконечных посетителей (мне казалось, что в Белогорске люди как-то особенно любят лечиться), дедушка продолжал орудовать своим любимым лобзиком, выпиливая всякие палочки и полочки, или приводил в порядок свой альбом с марками, перебирая буквально каждую марочку и проверяя под лупой каждый зубчик. Играть в шахматы дедушка мне больше не предлагал: он готовился к очередному шахматному матчу Белогорск — Москва и усиленно продолжал изучать теорию по книжкам, которые ему присылал из Москвы его будущий противник дядя Сима.
Дедушку моего знал весь город, всех он называл просто по имени, потому что все у него лечились с детства, когда меня ещё и на свете не было. Все белогорцы считали, что дедушка самый лучший доктор в мире, называли его профессором и бежали к нему за помощью, как только кто-нибудь заболевал. В прошлом году летом я уже привык к тому, что дверь в дедушкину комнату без конца хлопала даже тогда, когда его самого не было дома: пациенты записывались на приём, приходили за рецептами и советами, которые я им давал важно, словно от своего собственного имени, хотя, конечно, лишь пересказывал то, что дедушка записывал в своём «Журнале домашних пациентов». Да, ко всему этому я в прошлом году привык, но за зиму отвык немного… И мне пришлось снова вспоминать всякие диковинные названия болезней, лекарств и фамилии белогорских больных.
Сперва мне было непонятно, кто же выполняет всю эту работу осенью, зимой и весной, когда меня не бывает в Белогорске, и кто всё это делал прошлые годы, когда я не ездил к дедушке? Оказывается, всё это выполняла Сашина бабушка, по имени тётя Кланя, которая сравнивала меня с моей собственной мамой и при каждом удобном случае подчёркивала, что мама в детском возрасте была гораздо лучше меня.
Помнится, когда я однажды рассказал маме об этом, она сказала:
«Ты не обижайся на тётю Кланю… Когда я была маленькой, она всё время сравнивала меня с каким-то своим племянником, который жил очень далеко от Белогорска и которого никто никогда не видел. У этого племянника были все самые замечательные качества, которых в то время не было у меня. Это уж у тёти Клани метод такой: воспитывать путём сравнений. Ты на неё не обижайся…»
Я не обижался. Ведь она была доброй, несмотря на то что всегда глядела исподлобья сердитыми, придирчивыми глазами и губы у неё, когда она молчала, были плотно и властно сжаты, словно наглухо прибиты одна к другой.
Так что в моё отсутствие связь дедушки с домашними пациентами поддерживала тётя Кланя, а когда я приезжал, у неё как бы наступали летние каникулы. В этом году Клавдия Архиповна решила подробно рассказать мне обо всех дедушкиных больных, всем дала характеристики, а некоторым такие едкие, что я решил быть с тётей Кланей в добрых отношениях и по возможности не попадаться ей на язык.
Клавдия Архиповна объяснила мне, что некоторые дедушкины больные здоровее, чем мы с ней, но просто очень любят глотать лекарства (есть на свете такие странные люди!) и вообще пользуются дедушкиной добротой.
— Ты этих гони! — сказала Клавдия Архиповна. Потом взглянула на меня, сообразила, что я не знаком со всеми белогорцами, как она, с самого их детства и что поэтому мне неудобно будет гнать их из дедушкиного дома. — Ну, в общем, объясняй им, что дедушка очень занят. А то, если они все со своими болезнями на него насядут, мы его скоро самого в больницу свезём. И денег-то ведь он ни разу ни с кого не взял. Ни копеечки! Уважают его за это… Но только от этакого уважения покоя нет ни на минуту!
В прошлом году летом я готовился к переэкзаменовке, поэтому часто бывал дома, и это было очень удобно для дедушкиных больных. А в этом году у меня переэкзаменовки не было, и поэтому дедушкина комната днём часто оказывалась запертой на ключ. Но, уходя из дому, я предупреждал об этом Клавдию Архиповну. Для посетителей это было хуже, потому что некоторые из них тётю Кланю боялись, а меня, уж конечно, не боялся никто…
В тот день, о котором я хочу рассказать, я утром вызвал тётю Кланю во двор и передал ей два рецепта. Дедушка оставил их для больного, который должен был приехать с дальней окраины города — Хвостика.
Я вызвал Клавдию Архиповну во двор, а не поднялся сам на её аккуратненькое крылечко и не вошёл в комнату, потому что не хотел в то утро встречаться с Сашей. Я объяснил тёте Клане, что очень тороплюсь по важным делам. Она поворчала немного «для порядка», потом взяла рецепты. А я, оглянувшись на окна и убедившись, что Саша меня не видит, быстро вышел на улицу и направился к остановке автобуса.
С этого утра я начал проявлять личную инициативу и самостоятельность в нашей общей борьбе за город, «в котором людям захочется жить…» А не только быть «дикарями»!
Личную инициативу я начал проявлять прямо с автобусной остановки… Я увидел худенькую молодую женщину, со всех сторон окружённую чемоданами, узлами и корзинками. За руку она держала девочку лет трёх или четырёх, которая всё время весело прыгала на одной ножке: ей не нужно было в скором времени поднимать и втаскивать в автобус весь этот багаж — и настроение у неё было отличное. А у матери вид был растерянный и несчастный, хотя по загару было видно, что она только закончила свой отдых в Белогорске и возвращалась домой.
Как только я занял за ней очередь, женщина сразу стала мне жаловаться:
— Ездить куда-нибудь с малышами — одно наказание! Ведь им всё нужно: и постель, и игрушки, и даже, простите, горшок…
Зелёный горшок лежал на самом видном месте, и я его сразу заметил. Женщина растерянно переводила взгляд с него на корзину, а с корзины — на туго набитый полосатый узел.
Подкатил автобус, новенький, обтекаемый, блистающий голубой и белой краской, без едкого запаха бензина и без чёрной дымной ленты позади, какая бывает у старых тупоносых автобусов. Женщина заметалась между узлами и чемоданами, а я внезапно почувствовал в руках какую-то необычайную силищу, хоть папа и называл мои не очень упругие мышцы «лапшой».
— Возьмите на руки ребёнка! — коротко скомандовал я растерянной женщине.
Она молча подчинилась, прихватила другой рукой корзинку, а я с её чемоданом и полосатым узлом устремился к передней двери.
— Вы же имеете полное право! Вы же с ребёнком!.. — крикнул я ей на ходу.
— А я думала, что здесь… нет таких правил. Что это только в Москве…
— Здесь есть все самые правильные правила! Мы боремся за звание города высокой культуры!..
Я важно кивнул головой на свою повязку. Женщина только сейчас заметила её — и сразу стала мне во всём подчиняться. А шофёр между тем переднюю дверь не открывал. Тогда я на минутку опустил чемодан и узел на землю и требовательно постучал в дверь. Я указал шофёру на свою повязку, потом на женщину с ребёнком — и двери гармошками разъехались в разные стороны.
— Прошу вас!.. — сказал я женщине. (Она поднялась по ступенькам.) — Теперь посторонитесь! Поберегите ребёнка!..
Я лихо закинул в автобус чемодан и узел. При этом как-то само собой у меня изо рта выскакивали фразы, которые я слышал от носильщиков на вокзале. Женщина хотела меня поблагодарить, но двери-гармошки захлопнулись, и я благодарности её не услышал. А у задних дверей ещё продолжалась посадка…
— Молодой человек! Молодой человек! Подойдите, пожалуйста, сюда, — кричала мне какая-то женщина, тоже загорелая, тоже закончившая, должно быть, свой отдых, но совсем не худенькая, без ребёнка на руках и всего-навсего с одним чемоданом. Она решила, что я работаю носильщиком на автобусной остановке.
И некоторые другие пассажиры, поглядывая на мою повязку, тоже просили меня помочь. И я стал помогать… О, если бы это увидела моя мама, которая, кажется, больше всего на свете боялась, чтобы я не надорвался!
Потом посадка закончилась. Я последним залез в автобус, и тут мне в голову пришла мыслишка не хуже Кешкиной: а почему бы членам Общественного комитета не помогать отдыхающим с детьми переправляться из города на вокзал? И когда они приезжают отдыхать, тоже хорошо бы вещички им от станции до автобуса подтаскивать. Ведь это было бы такое благородное дело, а то толкаются, мечутся со своими узлами, корзинками и зелёными горшками! Это была моя первая самостоятельная инициатива как члена Общественного комитета. И она мне самому очень понравилась!
В автобусе было несколько свободных мест, но я на них не сел, а стал посреди автобуса, чтобы все видели мою красную повязку. Время от времени я поворачивался, чтобы все могли получше разглядеть три большие буквы посредине: «ЧОК». Я чувствовал, что многим пассажирам неизвестно, что именно обозначают эти буквы, но, по крайней мере, все поняли, что я не работаю носильщиком на автобусной остановке.
Я смотрел по сторонам очень серьёзно и даже строго, а пассажиры, как я чувствовал, чего-то ждали от меня или, вернее сказать, от моей непонятной им повязки. И тогда мне в голову пришла мысль проверить у них билеты. Ведь, в конце концов, как «чокнутый» в положительном смысле, я имел право поинтересоваться, всё ли в порядке в автобусе, когда в нём нет кондуктора.
— Не волнуйтесь, — неожиданно для самого себя произнёс я, потому что сам очень волновался. — Приготовьте, пожалуйста, свои билетики!..
На всякий случай я произнёс это не очень громко, чтобы не услышал шофёр в своей кабине.
— Странно: ребёнок — и вдруг проверяет билеты, — сказала своему соседу та самая загорелая гражданка, которая приняла меня за носильщика. Тогда, на остановке, её почему-то не удивило, что я, то есть, как она выразилась, ребёнок, таскаю её единственный, но довольно-таки увесистый чемодан.
— Дело в том, что в этом городе многое делает общественность, — стал объяснять ей сосед. — Вот и билеты, должно быть, тоже проверяют на общественных началах. И потом, у него же красная повязка! Вы видели?
У пожилых солидных людей мне было как-то неловко требовать билеты, и я их обходил стороной, но у всех молодых проверял. И все очень уважительно, без малейших возражений протягивали мне свои билетики.
Кажется, первый раз в жизни я чувствовал, что люди подчиняются мне и даже немного меня побаиваются. И это было очень приятно.
Вот, например, одна девушка скатала свой билет в трубочку, и он у неё куда-то закатился. Как же она заволновалась, бедная, когда я не спеша, торжественно приблизился к ней. Она наклонилась, стала шарить по полу, потом вывернула все свои карманы и кармашки, а я всё стоял рядом, хотя мне было её очень жалко, и с самым невозмутимым видом поглядывал в окно, ожидая, пока она предъявит свои права на проезд в автобусе без кондуктора. Потом все пассажиры стали уверять, что билет у неё был, что все видели, как она бросала деньги под целлулоидный козырёк металлической копилки, стоявшей в конце автобуса.
— Следующий раз будьте, пожалуйста, поаккуратнее, — сказал я.
— Да, да, непременно. Простите, пожалуйста, — торопливо пообещала девушка, называя меня на «вы», потому что на неё смотрел почти весь автобус и она очень стеснялась.
На последней остановке перед вокзалом в автобус вошли два паренька в синих футболках. Они долго лазали по карманам своих брюк, ничего оттуда не выудили и тихонько спустились на одну ступеньку, поближе к двери, готовясь выпрыгнуть у вокзала.
Я медленным, торжественным шагом направился к ним.
— У вас есть билеты? — тихо и угрожающе спросил я.
— А у тебя-то самого есть? — без всякого уважения ко мне и к моей повязке спросил один из них, паренёк с очень дерзкой и, я бы даже сказал, нахальной физиономией.
И тут я вспомнил, что сам действительно забыл взять билет. В первый миг я смутился и даже отступил на шаг от двух безбилетных зайцев в синих футболках.
Но потом я подумал: «Как же так? Я работаю, проверяю билеты, а они просто так катаются по своим личным делам, — какое же может быть сравнение между ними и мною? Я и не должен брать билет, потому что нахожусь при исполнении своих общественных обязанностей!» Правда, я знал, что билетов не нужно брать «при исполнении служебных обязанностей», а как обстояло дело с общественными обязанностями, мне было не вполне ясно, но я решил, что общественные обязанности ещё важнее служебных, потому что их выполняют не за деньги, не за зарплату, а просто по долгу совести. И «по долгу совести» я вновь подступил к двум безбилетникам.
— А это видали? — спросил я, указывая на свою повязку.
— А это видал? — ответил мне паренёк с дерзкой физиономией.
И я увидел его пальцы, все в боевых царапинах и ссадинах, цепко сжатые в кулак. Это было последнее, что я увидел перед остановкой автобуса, которая меня очень выручила: все пассажиры, ехавшие до вокзала, повскакали со своих мест, поволокли к выходу чемоданы… И я, чтобы не раздувать этого конфликта, который мог погубить мой авторитет в глазах всех пассажиров, уважительно называвших меня на «вы», шумно бросился помогать пассажирке с девочкой на руках. Той самой худенькой пассажирке, огромный багаж которой помог мне придумать такое замечательное и благородное дело: помогать отдыхающим с детьми спокойно и без хлопот добираться от вокзала до города и от города до вокзала.
Автобус простоял на станции минут двадцать, забрал всех пассажиров с недавно пришедшего поезда и тронулся дальше, в Песчанск. До самого Песчанска я больше не проявлял никакой личной инициативы, потому что мне интересно было получше разглядеть не только сам городок, но даже дорогу, ведущую к нему: ведь мы соревновались с этим городом и обязательно должны были выиграть соревнование!
В глубине души я решил, что должен совершить что-то очень смелое и неожиданное, чтобы помочь Белогорску одержать победу. «Как будет доволен тогда Андрей Никитич! — думал я. — И Саша, который был до того занят, что мало обращал на меня внимания, вновь станет моим самым лучшим другом, как было в прошлом году! И вообще все сразу поймут, что не только Головастик способен придумывать всякие гениальные идеи, а что и у меня тоже иногда возникают мыслишки, до которых никто другой не додумается…»
Подъезжая к нашему Белогорску, автобус всегда начинал карабкаться вверх, на зелёный холм, и карабкался туда медленно, тяжело, словно у него появлялась одышка. Ну а тут, наоборот, шофёр всё время притормаживал, потому что машина катилась под уклон. «Всё-таки мы — наверху, а они — внизу! Значит, мы на этот самый Песчанск сверху вниз поглядываем!» — сделал я первое наблюдение.
Кругом была ровная, голая местность с одинокими кустарниками… Я любил находить в разных очертаниях сходство с человеческими фигурами и лицами. Вот, например, разорванные, бегущие по небу облака часто казались мне вытянутыми человеческими головами, с белыми седыми бородками или без бородок. А деревья часто напоминали мне согнувшихся, прямо скрюченных от усталости или от старости людей; а иногда, наоборот, напоминали каких-нибудь добрых молодцев с пышными, кудрявыми шевелюрами… Молодой месяц на небе всегда почему-то казался мне не юным, а, наоборот, худеньким старичком в клоунском колпаке, которому только недоставало колокольчика на макушке, а луна представлялась круглым лицом полной женщины, но не такой, конечно, как Ангелина Семёновна, а совсем молодой, здоровой, с ямочками, которых на луне никогда не было…
Когда я ехал в Песчанск, поляны, убегавшие к горизонту, тоже казались мне неестественно огромными человеческими лицами, изрытыми ложбинками, будто оспинами после ветрянки, а кусты выглядели на этих, плоских лицах жёсткими, топорщившимися в разные стороны усами.
Дорога тут не пробивалась сквозь берёзовую рощу. И я с удовольствием вспомнил наших белоствольных белогорских раскрасавиц с чёрными пунктирными полосками на коре, словно кто-то выстукал коротенькие условные знаки азбуки Морзе. Как я ни высовывал свой нос наружу сквозь узкую верхнюю щель в окне, я не ощущал приятного запаха реки, который всегда встречал пассажиров, приезжающих в Белогорск. Я не знал, записан ли был в договоре на соревнование такой пункт — «Обещаем окружить свои города красотами природы!», но если бы такой пункт в договоре был, наш Белогорск и по этому пункту безусловно бы оказался победителем! Это было моё второе наблюдение в пути.
Потом справа от дороги появилась какая-то гора с неровной, волнистой поверхностью и с широко разинутой жёлтой пастью посредине. Это был песчаный карьер. На фоне огромной круглой пасти издали игрушечными казались грузовики и самосвалы, выстроившиеся в довольно-таки длинную очередь. «Так вот откуда взялось это название — Песчанск! — подумал я. — У них, значит, — песок, а у нас — полезные источники! У них — кирпичный завод (от шоссе ответвлялась узкая дорога, ведущая к нему), а у нас — «фабрика здоровья»! Правда, кирпичи тоже нужны, но здоровье прежде всего! Это уж каждому известно. Так я сделал своё третье наблюдение и третий вывод в пользу Белогорска.
А потом я увидел щит такой же точно, как на нашей белогорской дороге: «Ты въезжаешь в город, где скоро захочется жить…»
«У нас собезьянничали! У нас переписали!» — подумал я, честно говоря, не зная, где этот плакат был вывешен раньше и где — позже. Просто я был уверен, что Белогорск во всех смыслах важнее Песчанска и что он обязательно должен выиграть соревнование. А я должен этому помочь!..
В Белогорске все дома были сложены из какого-то местного камня и все были беленькие, будто под цвет берёзовой рощи, которая была как бы воротами в город. А тут дома были красные, кирпичные. «Уж не могли город Красногорском назвать! Или, например, Кирпичногорском… Не додумались… — размышлял я, прогуливаясь по улицам. — И смысл был бы тогда совсем другой: красный-то цвет самый революционный на белом свете! А то — Песчанск… Будто в честь своего песчаного карьера назвали. Или будто город на песке стоит, то есть непрочный какой-нибудь!»
Я придирался к бедному Песчанску. Мне хотелось находить в этом городе одни только недостатки…
Городок был аккуратный, чистенький — и это меня раздражало. «Мещанский уют развели!» — повторял я про себя фразу, которую слышал как-то в одной взрослой пьесе не то по радио, не то по телевидению.
На многих улицах висели короткие плакатики: «Борись за чистоту!»
«Грязнули здесь, что ли, живут какие-то, если им нужно всё время напоминать, чтобы они боролись за чистоту! — рассуждал я. — У нас в Белогорске не надо об этом напоминать: там люди культурные, чистоплотные… И всюду образцовый порядок!» Это была неправда: в Песчанске на улицах было гораздо чище, чем у нас. И меня это очень огорчало, особенно после того как я прочитал под очередным призывом бороться за чистоту: «Чистота — залог здоровья. Чистота всюду и во всём — одно из главных обязательств наших соревнующихся городов!..» То, что «чистота — залог здоровья», — это я знал давно и так же хорошо, как и то, что «солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья»; а то, что об этом написано в обязательствах и что комиссия через пятнадцать дней будет проверять, в каком из двух городов чище, — я узнал совсем недавно от Кешки-Головастика.
Что было делать? Наш Белогорск должен был в самом скором времени стать «фабрикой здоровья», а вот с чистотой, то есть с залогом этого самого здоровья, у нас дела обстояли гораздо хуже. Особенно много мусора всегда оставалось на пляже после дневных солнечных ванн, которые принимали наши отдыхающие. Патруль «Даёшь чистоту!» у нас в городе был, но до пляжа он как-то не добирался…
И вот меня осенила неплохая идея: а я доберусь до пляжа! Там, на берегу Белогорки, все наши ребята разворачиваются, прямо на глазах у отдыхающих инициативу свою проявляют: утопающих спасают, газеты привозят, даже по радио беседуют… Но ведь про эти беседы и про газеты никто ещё не сказал, что они — залог здоровья. А чистота — залог. И я ею займусь! И тоже разверну свою инициативу на самом берегу, у всех на глазах! В канун приезда комиссии очищу весь пляж от мусора. Придут люди на берег — и не узнают его: чистёхонько! Ни одной бумажки, ни одной сливовой косточки или там чего-нибудь ещё! «Кто это сделал?» — поинтересуется Саша. Или даже сам Андрей Никитич. И тут я скромно выйду вперёд…
А когда все узнают, какая необыкновенная чистота на улицах Песчанска, тогда уж сразу поймут, что я просто спас Белогорск от поражения в таком ответственном состязании: ведь если бы комиссия увидела грязь на пляже, это бы произвело на неё очень плохое впечатление! Значит, моя полезная личная инициатива сыграет большую и важную роль!..
Эти радостные мысли погнали меня на автобусную остановку: захотелось поскорее вернуться в Белогорск.
И снова я стал в самом центре автобуса, чтобы все видели мою повязку, и снова поворачивался то в одну, то в другую сторону (будто меня очень волновали пейзажи за окном), чтобы все могли прочитать три чёткие буквы посредине. И чтобы те, которые не знают, что значит ЧОК, до самого Белогорска ломали себе голову и расшифровывали это слово — такое коротенькое, но такое почётное для меня: «Член Общественного комитета»!
И снова пассажиры так пристально на меня смотрели, что мне захотелось проверить у них билеты. Но теперь уж я, на всякий случай, обходил стороной не только пожилых, солидных людей, но и мальчишек тоже, потому что не все мальчишки ещё понимали, что человек, находящийся при исполнении своих общественных обязанностей, вовсе не обязан платить за проезд.
Одним словом, до самого Белогорска я продолжал проявлять личную инициативу. В автобус на остановках садились всё новые и новые пассажиры, и всем была интересна моя повязка, а мне было интересно смотреть, как люди по моему первому требованию лезли в карманы, в кошельки и делали то, что я им говорил, то есть предъявляли билеты.
Я сошёл в Белогорске на конечной остановке, где, как и на всякой конечной остановке, было так много автобусов, что они напоминали какое-то сгрудившееся стадо гигантских древних животных.
Уже спустились сумерки… И зажглись огни летнего кинотеатра, что был рядом с конечной остановкой. У кинотеатра не было крыши, и я заметил, что зрители, входя в зал, всегда на миг задирали голову и смотрели на небо: не пойдёт ли дождь и не нужно ли будет в самом интересном месте картины бежать прятаться под навес?
В кинотеатре шёл какой-то очередной фильм, который я ещё три года, то есть до шестнадцати лет, не имел права смотреть. И именно поэтому мне ужасно захотелось посмотреть его! И вообще-то, если бы мне не мешала моя высокая сознательность, это было бы совсем нетрудно сделать, потому что возле стеклянного окошечка кассы висело большое объявление: «Наш кинотеатр работает без контролёров!»
В самом деле, люди, подходя к распахнутой двери, возле которой в прошлом году с двух сторон стояли два контролёра, сейчас преспокойным образом сами отрывали то место билета, на котором было написано «контроль», и бросали эту маленькую бумажечку в урну. Потом зрители так же преспокойно входили в зал и занимали свои места.
Мне было любопытно посмотреть, как всё это происходит, и я тоже тихонько подошёл к входной двери. Зал без крыши постепенно заполнялся… Билеты были проданы, и поэтому, если бы даже мне уже стукнуло шестнадцать лет, я бы всё равно не мог попасть по ту сторону дверей, а мог бы всего-навсего стоять позади урны, в которую зрители бросали бумажки со словом «контроль». Неожиданно я услышал фразу, которая заставила меня чуть-чуть вздрогнуть и подсказала мне все дальнейшие действия.
— Посмотри, — тихо сказала своему спутнику какая-то отдыхающая, — без контролёров-то без контролёров, а наблюдать всё равно наблюдают… — И она кивнула на меня или, вернее, на мою красную повязку.
И тут я подумал: «А почему бы мне, как члену Общественного комитета, «чокнутому» в положительном смысле, вновь не проявить свою личную инициативу и в самом деле не понаблюдать, все ли зрители добросовестно ведут себя в кинотеатре без контролёров? И почему бы мне не устроить свой наблюдательный пункт не по эту сторону дверей, где все меня сразу видят, а по ту сторону, то есть в самом зрительном зале?» И я вошёл в этот зал…
Минут через пятнадцать, когда не было уже ни одного свободного места, я убедился в том, что зрители ведут себя вполне добросовестно. Мест всем хватило, — стало быть, никто не занял чужого стула и у всех были билеты. Только один человек в зале стоял на ногах. Это был я.
Один раз мимо меня прошла женщина, деловитая походка которой ясно говорила, что она явилась сюда не развлекаться, а находится на работе и что фильм её абсолютно не интересует. Я сразу понял, что это администратор. Женщина удивлённо покосилась на меня, но я выставил вперёд свою правую руку с повязкой, — и она, помедлив секунду, прошла мимо. А потом в два приёма погасли все лампочки, гирляндами опоясавшие зал, и началась кинохроника, которую я смотрел с большим волнением, потому что знал, что после неё опять зажгут свет и администратор может ещё раз проследовать мимо меня. Но свет не зажгли, потому что опоздавших, на моё счастье, не оказалось. И я стал смотреть картину, которую мне ещё в течение целых трёх лет смотреть не полагалось…
Картина мне очень понравилась. И я решил проверить, добросовестны ли будут зрители, пришедшие на следующий сеанс.
Одним словом, когда я возвращался домой, было уже совсем поздно. И у меня ныли ноги, на которых я простоял четыре часа подряд.
«Сколько мне удалось сегодня, за какой-нибудь один день, проявить самостоятельности и личной инициативы! — рассуждал я. — И как прекрасно мне удалось почти во всех своих делах совместить приятное с полезным: и долг выполнил, и личную инициативу проявил, и на автобусе бесплатно прокатился, и два раза посмотрел фильм, который мне и одного-то раза смотреть было нельзя!» Давно у меня не было таких, как говорит наша классная руководительница в школе, «насыщенных дней». Она накануне летних каникул без конца повторяла: «Каждый ваш летний день должен быть насыщен и отдыхом и полезными делами!» То есть как раз тем самым, чем и был наполнен мой сегодняшний день с утра до позднего вечера!
Подходя к своему двору, я внезапно ощутил ужасный голод, потому что целый день ничего не ел. Но это только прибавило мне гордости: находясь на отдыхе, где все думают о поправке, я жертвовал своим здоровьем ради общественных дел!
Окна у дедушки светились, а у Саши и Клавдии Архиповны были уже погашены. Но я хорошо знал, возле какого окна стоит Сашина кровать. Я смело вскарабкался на подоконник и шепнул куда-то в темноту:
— Саша-а!
— Что? — раздалось у меня возле самого уха. Оказывается, Саша придвинул свою кровать ещё ближе к окну, и голова его неожиданно появилась в темноте прямо рядом с моей. — Ты где целый день слонялся? — с ходу шёпотом стал отчитывать меня командир «пятёрки». — Мы сегодня общественную библиотеку открывали, а ты…
— Лучше бы за чистотой в городе следили!
— Что-о?
— За чистотой! Боролись бы за чистоту! Я вот в Песчанск ездил, изучал обстановку, так там все с утра до вечера борются. И до того все чистые… и всюду до того чисто…
— В Песчанск ездил?
— Ну да!
Почувствовав, что Саша заинтересовался моим сообщением, я стал поспешно выкладывать ему все свои мысли, идеи и предложения. Кроме той идеи, которая пришла мне в голову уже перед самым отъездом из Песчанска (а то ещё пошлют наш патруль чистоты на пляж — и тогда я никого не удивлю в торжественный день приезда комиссии!).
— Ведь Андрей Никитич говорил, чтобы мы проявляли личную инициативу, — вот я сегодня и проявлял. Я знаешь что придумал?
— Что?
— Надо нам специальных ребят подобрать… ну, которые поздоровее, покрепче, ростом повыше, — и чтобы они помогали отдыхающим с детьми до вокзала добираться и в поезд садиться. А то ведь «дикари», то есть, прости, отдыхающие труженики, пока туда вещи дотаскивают, всю свою месячную поправку теряют. Я вот сегодня одной женщине помогал, так и она и дочка её маленькая мне руками махали, пока поезд из виду не скрылся… И даже воздушные поцелуи по воздуху посылали!
— Молодец! — коротко похвалил меня Саша, — Что ещё?
Ободрённый им, я стал рассказывать дальше:
— И ещё я решил сегодня проверить, все ли в автобусах билеты берут. И в кинотеатре тоже… «Зайца» какого-нибудь хотел поймать.
— Ну и как?
— Не удалось, — грустно, со вздохом ответил я. О двух безбилетных «зайцах» в синих футболках мне неприятно было вспоминать.
— Почему же ты никого не поймал?
— Потому что все честно билеты берут… Даже проверять неинтересно!
— А сам ты честно поступил?
— В чём именно?!
— А в том именно, что проверять стал! Тебя кто-нибудь просил? Тебе кто-нибудь поручал?
— Но ведь я проявлял личную инициативу и ещё… самостоятельность!
— Пусть контролёры по автобусам ходят — это их дело. А ты зачем полез?
Я стал тихо сползать с подоконника, потому что Саша наступал на меня.
— У нас всё на доверии! Общественный совет к честности приучает, а ты вдруг с нашей повязкой людей стал позорить: «Предъявите! Покажите!»
Из соседнего окна показалась тётя Кланя в халате и в каком-то ночном головном уборе, напоминавшем поварской колпак. Увидев меня, она покачала головой, так что колпак её чуть не слетел на землю.
— Маришка в твоём возрасте всегда спала в это время, а не лазила по чужим подоконникам…
Она и тут решила сравнить меня с моей собственной мамой, и сравнение это, конечно, опять было в мамину пользу.
Я спрыгнул с подоконника и медленно побрёл домой.
— Завтра с тобой поговорим! — вдогонку предупредил меня Саша.
Мой дедушка очень давно уже жил один и поэтому привык сам себя обслуживать: сам готовил еду, сам прибирал в комнате, сам пришивал себе пуговицы, когда они совсем отрывались или начинали болтаться на одной ниточке.
В прошлом году по обе стороны окна висели старые выцветшие портьеры. И такие же точно выцветшие матерчатые полосы были по обе стороны двери. Дедушка, помнится, рассказывал, что эти портьеры он сшил сам много лет назад. И тогда я, чтобы ему было приятно, сказал, что они очень красивые, хотя никак не мог определить их цвет и никак не мог понять, что на них было нарисовано в далёкие годы их молодости: то ли головки больших цветов, то ли запасные части к какой-то машине, то ли что-то ещё… Дедушка говорил, что и сам точно не помнит, что именно было нарисовано: слишком часто стирались эти портьеры, да и солнце потихонечку съедало их краску.
«Однако и в неопределённости их сегодняшнего рисунка, вообрази, есть что-то приятное!» — сказал однажды дедушка. И я охотно с ним согласился.
Но в этом году выцветшие полосы в комнате уже не висели, и поэтому, когда я вошёл первый раз, дверь и окно показались мне какими-то голыми, и я подумал, что дедушка, должно быть, решил в день моего приезда устроить генеральную уборку и опять выстирал свои старые самодельные портьеры. А вечером я неожиданно увидел знакомые матерчатые полосы и обрадовался им, словно встретил вдруг старых знакомых. Они были аккуратно сшиты одна с другой, и получился мешок, в который дедушка прятал теперь подушки, простыни и одеяла. Мешок получился длиннющий, он напоминал мне какой-то неопределённого цвета дирижабль, и в него вполне могло бы влезть ещё пять или шесть подушек и одеял. С утра до вечера мешок лежал в старинном шкафу, очень вместительном и пустом, потому что ведь дедушка жил совсем один и вещей у него было мало.
И вот наступило время, когда мешок этот мне очень понадобился. Это было как раз накануне того важного и торжественного дня, когда должна была прибыть комиссия из областного центра. Вечером я сказал дедушке, который осторожно закладывал в кармашки своего альбома какие-то новые, только что купленные на почте марки:
— Мне очень нужен мешок…
— Какой?
— Ну, в который мы подушки засовываем!
— Для чего?
— Для коллекции…
Дедушка от удивления даже отложил в сторону маленькие металлические щипчики — пинцет, — при помощи которых он перекладывал свои драгоценные марки (он даже руками до них не дотрагивался!).
— Ты коллекционируешь старые мешки?
— Нет… Я хочу положить в него свою коллекцию!
— Коллекцию чего?!
— Ну, разных вещей… На короткое время. А потом я этот мешок сам выстираю!
— У тебя будет такая грязная коллекция, что после неё нужно будет устраивать стирку?
— Ну… в общем, пока я не могу сказать…
Мой дедушка не был, конечно, до такой степени глубоко интеллигентным человеком, как его друг дядя Сима, но всё же он был вполне интеллигентным и поэтому не стал влезать в мои секреты и допытываться, что именно я собираюсь коллекционировать в старом мешке для постельного белья. Он спросил только ещё напоследок (и, как мне показалось, даже с некоторой завистью):
— Это будет такая большая коллекция? С целый мешок?!
— Может быть, даже чуть-чуть побольше, — загадочно ответил я.
— Ну что ж, не буду вторгаться в область твоих увлечений. Коллекционирование — преотличнейшая вещь… Так что можешь распоряжаться мешком. А постель складывай прямо в шкаф. Он чистый: я в нём недавно дезинфекцию проводил…
Ну а в действительности туда, где лежали раньше наши белоснежные подушки и простыни (дедушка был, как говорила Липучка, «до ужаса чистоплотным»), я должен был набросать всякого мусора, чтобы унести его с берега реки и сделать наш пляж таким аккуратненьким, чтобы назавтра утром все от неожиданности просто ахнули и попадали в воду.
В тот же вечер я отправился на берег.
Странно бывает проходить по пляжу в вечернюю пору. Тихо, пустынно… Чуть слышно плещет вода, будто речка, заснувшая до утра, тихонько шлёпает губами во сне. И не верится даже, что ещё совсем недавно здесь было столько людей, что и песка прибрежного не было видно и трудно было пробраться к воде. И почти всегда в такую вечернюю пору лежит у берега одинокая горка вещей какого-нибудь отчаянного купальщика, который плещется и отфыркивается один-одинёшенек на самой середине реки.
И сейчас у берега тоже белела такая горка, и кто-то взмахивал руками на середине Белогорки, и ложился на спину, и кувыркался, словно чувствовал себя полным хозяином реки, на которой никого больше в этот час не было.
Я оглядел наш небольшой пляж и радостно вздохнул: он был весь в мусоре, словно отдыхающие хотели до утра оставить о себе память в виде газетных обрывков, жестяных и стеклянных банок, рваных пакетов, сливовых косточек, кожуры от семечек и засохших зелёных листочков, которыми они прикрывали носы от солнца… В другое время я бы, конечно, подумал о том, что нам с Головастиком нужно проводить беседы не только о безопасности купания, но ещё и об аккуратности и о чистоте — одним словом, о культуре поведения в общественных местах. Но сейчас я думал о том, что завтрашний утренний пляж будет сильно отличаться от сегодняшнего, вечернего. Что его просто никто не узнает!
Мешок постепенно наполнялся и снова начинал походить на длинный, неопределённого цвета дирижабль.
— Ты что это здесь потерял? — услышал я сзади спокойный и, как всегда, немного насмешливый Сашин голос.
От неожиданности я даже споткнулся, хотя под ноги мне в этот момент ничего такого, обо что можно было бы споткнуться, не подвернулось.
— Я?.. Ничего не потерял… Даже наоборот: я нашёл!
— Что же ты, интересно знать, отыскал тут, в темноте?
Саша заглянул в мешок. А потом молча и удивлённо перевёл глаза на меня. «Никакого неожиданного сюрприза для Саши завтра уже не будет! — с грустью подумал я. — Он не ахнет и не упадёт в воду от неожиданности». А ведь мне хотелось, чтобы именно Саша самым первым ахнул и упал…
— А ты чего там потерял? — грустно спросил я.
— Где?
Я указал на реку, где недавно Саша, которого я сразу не узнал, плавал и ложился на спину.
— Я купался. Вечером знаешь вода какая приятная: тёплая, бархатная! И потом, мы же сегодня с Головастиком разных предупредительных знаков понаставили. Я и решил проверить: не уплыли ли они.
— Ну и как? Не уплыли?
— Нет, преспокойно себе покачиваются на одном месте… Во-он, видишь?
— Вижу, — ответил я, хоть в сумерках ничего, конечно, не разглядел.
— А ты-то чем здесь занимаешься? — уже более настойчиво, требовательным тоном командира «пятёрки» поинтересовался Саша.
— Вот решил пляж убрать. Чистоту здесь навести. В Песчанске ведь знаешь как чисто! Пылинки с тротуаров сдувают… А у нас?
— А у нас на пляже грязно… — Саша огляделся по сторонам и покачал головой. — И как это наш патруль сюда заглянуть не догадался? А ты вот догадался, значит! Молодец, Шура! Просто замечательно, что ты вспомнил сегодня о пляже…
Саша не любил громких слов, а тут сразу произнёс и «молодец» и «замечательно». И всё это относилось ко мне! Значит, он простил мне все те проверки, которые я зачем-то решил устроить честным белогорцам в автобусе и в кино. Мне сразу захотелось ещё больше отличиться перед Сашей, чтобы он ещё сильнее похвалил меня и чтобы даже гордился дружбой со мной…
И вот тут-то мне пришла в голову мысль, которую я уж никак не мог назвать мыслишкой, потому что она показалась мне в тот миг очень оригинальной и очень остроумной: «Теперь-то уж Саша и все другие узнают, кто у нас в Общественном комитете главный выдумщик и изобретатель — Кешка или я! Пусть поскорее придёт завтра, — я окажу такую услугу нашему Белогорску, что там ещё долго будут меня помнить!..»
Саша присел на мешок. И я тоже присел рядом. От Саши приятно пахло речной свежестью. А меня моя неожиданная идея до того разгорячила, что мне тоже вдруг захотелось искупаться.
Я уже до самой головы задрал свою рубашку, но Саша остановил меня:
— Не стоит: простудишься.
— Ты же говорил, что вода тёплая. И даже бархатная…
— В воде-то тепло, а когда на берег вылезешь, мурашки по телу прыгают.
Мне было приятно, что Саша заботится обо мне: «Оценил! А завтра ещё больше оценит!» Я стал решительней рваться в воду. Но он потянул меня за руку и снова усадил на мешок, рядом с собой:
— Поговорим немного.
— Поговорим…
— Ты вот всё личную инициативу проявляешь, а лучше давай вместе… Как в прошлом году! У нас ведь как здорово получалось. С этими самыми занятиями по русскому языку. Помнишь?
Ещё бы! Конечно, я помнил, как на целое лето, сам имея двойку по русскому, превратился в учителя и как потом, на экзаменах, меня превзошёл мой собственный ученик, то есть Саша. И ещё как мы вместе строили плот и вообще всё делали вместе…
— Я ведь когда телеграмму тебе посылал, то сразу так прямо и написал: «Приезжай немедленно!»
— «Немедленно» — это Липучка добавила…
— Ничего она не добавляла. По правде сказать, я с самого начала так и написал. Понятно?
Да, мне было понятно. Понятно, что Саша скучает без меня, что он, может быть, даже любит меня немножко… А уж его-то любовь я бы ни за что не променял ни на Липучкину, ни на чью на свете! Мне было понятно, что Саша снова хочет дружить со мной, хочет, чтобы мы всё делали вместе, не отрывались друг от друга, — и мне поэтому ещё сильнее захотелось поразить его завтра своей находчивостью, своей смекалкой.
«Вот завтра удивлю всех, а уж после не буду больше проявлять личную инициативу в одиночку, а буду всё делать рука об руку с Сашей!..» — так я решил. И на радостях легко и весело взвалил себе на плечи мешок, полный разного мусора. Он даже не показался мне тяжёлым: наверное, оттого, что с ним, с этим самым мешком, было связано выполнение моего нового плана.
— Давай понесём вместе, — предложил Саша. Но я отказался от его помощи: свой план я должен был сам, своими собственными силами провести в жизнь от начала и до конца! Я несколько раз останавливался в пути, отдыхал, но Саша больше не предлагал мне помощь. Такой уж у него был характер: он не любил надоедать и навязываться со своими услугами. Когда же мы наконец добрались до города, он сказал:
— Давай сразу свернём на свалку: выбросим весь твой хлам.
— Нет, я отнесу его домой!
— Домой?!
— А что ж такого странного? Сдам завтра утром в утиль и денежки получу, — схитрил я.
— Так ты, значит, вот для чего по пляжу ползал?..
Я спохватился и замахал свободной рукой:
— Что ты? Что ты?! Это я так… только что придумал. Почему бы, думаю, не сдать всё это в утиль, а деньги — на общественные нужды?
— Деньги вообще-то нам нужны, — задумчиво проговорил Саша. — Для общественной библиотеки… Веник говорит, что нужно ещё книжки подкупить. Классику! Пушкина и Лермонтова знаешь как богато издают: с золотом, с серебром, полными собраниями сочинений. А полные собрания никто нам не пожертвовал… Жалко, конечно, с такими книжками расставаться. Но ничего: мы их сами купим. Думаю вот металлолом подсобрать, бумажную макулатуру.
Я скривился. Саша сразу заметил это, даже в сумерках:
— Думаешь, надоел этот металлолом вместе с макулатурой, да? А мы разве для развлечения собираем? Мы же для дела!..
Дома дедушка с удивлением посмотрел на мою ношу:
— Люди свои коллекции десятилетиями собирают, а ты за полтора часа целый мешок наполнил! И что же у тебя там, позволь полюбопытствовать?..
— Пока не могу показать!
— Не можешь?!
— Не могу…
— Так-с… Таинственный мешочек! Дедушка тяжело вздохнул: ему, наверное, очень хотелось узнать, из чего состояла моя коллекция.
Я знал, что важная комиссия прибудет в Песчанск к девяти часам утра, а оттуда уже пожалует к нам. Значит, я должен был появиться в Песчанске со своим мешком на полчаса раньше комиссии. И вот я уже во второй раз отправился на обтекаемом бело-голубом автобусе в город, с которым мы соревновались и который должны были победить.
Пассажиров в автобусе было мало, потому что никто не спешил в этот час на станцию: поезда приходили и уходили в полдень.
Вчера вечером у меня было такое замечательное настроение, что я даже с трудом уснул. Ведь я узнал вчера о том, что Саша, оказывается, хочет дружить со мной так же крепко, как в прошлом году. Но, сидя в автобусе рядом со своим мешком, сшитым дедушкой из старых портьер, я уже ни о чём торжественном и радостном не думал, потому что мне вдруг стало немножечко страшно. «А если меня поймают чистоплотные жители города Песчанска? — думал я, сидя в автобусе. — Что, если они захватят меня вместе с моим мешком неопределённого цвета?.. Тогда я должен буду пожертвовать собой ради города, в котором родилась моя мама, в котором жили Саша, и дедушка, и Липучка, и тётя Кланя… В который насовсем переехал даже такой замечательный человек, как подполковник в отставке Андрей Никитич. Ведь он, конечно, мог поселиться где угодно, а выбрал Белогорск! Ну, а если мой план осуществится и жители Песчанска не поймают меня, тогда только Саша (один только Саша!) будет знать, какую я сыграл роль в состязании двух городов и чем мне обязан город, в котором прошли детство и юность моей мамы!..»
Да, для жителей Песчанска я должен был навсегда остаться таинственным незнакомцем! Это было ясно. И поэтому я снял с руки красную повязку, которая могла выдать меня, осторожно свернул её и положил в карман. И всё-таки мне было не по себе.
Мне очень хотелось хотя бы немножко отсрочить свою вторую встречу с городом Песчанском, хотелось, чтобы автобус ехал помедленнее, а он, полупустой, как нарочно, катил быстро, стремительно взбираясь на холмы, даже не притормаживая на спусках и проскакивая остановки, на которых никто в этот час его не ждал и никто не собирался выходить.
Я с тоской поглядывал на берёзовую рощу, словно прощался с ней: а вдруг мне придётся из Песчанска отправиться прямо в Москву, не заехав даже в Белогорск за своим командировочным чемоданчиком? Вдруг я должен буду поступить так, чтобы не бросить тень на Белогорск, не выдать своей связи с этим городом и с нашим Общественным комитетом, который и правда ведь ничего не знал и не ведал о моих смелых и рискованных намерениях.
Я с завистью поглядывал на пассажиров, у которых в это утро было, вероятно, самое обычное настроение, но мне казалось, что, в отличие от меня, настроение у всех просто великолепное, потому что никто не везёт с собой такого опасного мешка, какой везу я…
Не успел я ещё подробно обдумать всё, что может со мной произойти, как мы уже очутились на станции. Оказалось, что автобус будет стоять на площади возле вокзала дольше, чем обычно, потому что какой-то поезд, идущий издалека в Москву и опаздывающий с самой ночи, всё же остановится и из него могут выйти пассажиры, которым нужно в Песчанск.
Шофёр, совсем молоденький и маленького роста, выпрыгнул из своей кабинки на землю и блаженно потянулся… «И у него тоже хорошее настроение!» — с завистью подумал я. Меня удивило, что он, такой коротышка, повелевает, как хочет, большим и красивым автобусом. Я вообще всегда старался повнимательнее разглядеть лица машинистов железнодорожных поездов и поездов метро, шофёров, которые водят какие-нибудь уж особенно огромные машины, и, конечно, лётчиков… «Вот, — думал я всегда, — до чего же удивительно: обыкновенный человек, даже не очень высокий и не особенно уж сильный с виду, а захочет — и целый длиннющий состав остановится или, наоборот, прибавит скорость; самолёт ринется ввысь или помчится в путь гигантский грузовик с медведем на радиаторе…» Нет, не зря всё-таки я с самого раннего детства мечтал быть вагоновожатым и вообще работать где-нибудь на транспорте!
Шофёр с деловым видом склонялся над каждым колесом и постукивал по узорчатым резиновым покрышкам. И мне неожиданно захотелось, чтобы хоть одно колесо спустило воздух и обмякло или чтобы сломалась рессора, — тогда бы я опоздал в Песчанск к приезду комиссии и не смог бы выполнить свой план по уважительным причинам. Но автобус был не только обтекаемым и красивым, но ещё, должно быть, обладал богатырским здоровьем, а шофёр постукивал по колёсам просто так, для порядка.
Тогда я, чтобы отвлечься от всяких неприятных мыслей, решил вспомнить о книгах и фильмах, которые мне особенно нравились. Но на память мне почему-то всё время приходили произведения, в которых отважные герои шли с боевыми заданиями в тыл противника и не возвращались назад. Правда, я не шёл, а ехал на автобусе, и не к противникам, а, как бы это сказать, всего-навсего к нашим соперникам, с которыми мы соревновались, — но всё равно меня могли поймать, потому что план мой (я был в этом уверен!) никак не мог обрадовать жителей города Песчанска.
Когда стало ясно, что мысли о литературе и кино меня не развеселят, я стал вспоминать разные забавные истории из жизни и сразу же вспомнил, как на этой самой площадке, возле станции, под тяжестью Ангелины Семёновны треснула и осела коляска с надписью: «Наши общие колёса!»
И, словно для того чтобы получше напомнить мне об этом случае, внезапно где-то совсем рядом застрекотал мопед.
Я выглянул в окно и, чуть не вскрикнув от изумления, снова скрылся в автобусе: к станции на самой высшей скорости, на какую только были способны «наши общие колёса», подкатил Саша. Зачем он сюда приехал? За кем гнался?..
Но мне недолго пришлось рассуждать на эту тему и теряться в догадках, потому что Саша, возбуждённый и злой (я-то уж умел угадывать его настроение!), появился в дверях автобуса.
— Ты здесь? — коротко поинтересовался он, будто ещё сомневаясь — я это или не я.
Что мне было отвечать? Я промолчал…
— А ну-ка, бери своё барахло — и живо в коляску!
— В Белогорске что-нибудь случилось? — испуганно спросил я, потому что Сашино настроение было мне совсем непонятно.
— Там узнаешь!..
— Но я не могу сейчас возвращаться: у меня важное дело!
— Где?
— В Песчанске…
— И ты для этого самого дела вчера на пляже в мусоре копался?
— Я не копался, я собирал… «Откуда Саша мог узнать о моём замысле?!» — изумился я.
— Ты долго тут будешь рассиживаться? — с виду спокойно спросил Саша. Но я знал, что это его напряжённое спокойствие хуже всякого крика.
— Мне надо доехать до Песчанска, — продолжал упорствовать я.
— Подарок им везёшь? Гостинец?
— Ты даже не знаешь…
— И знать не хочу! — перебил меня Саша. — А как командир «пятёрки» последний раз приказываю: шагом арш в коляску!
Я взвалил на себя мешок из старых портьер и грустно поплёлся к выходу…
Когда я уже сидел в глубине коляски, придерживая руками свой мешок, Саша повернулся ко мне и тихо сказал:
— Эх, ты!..
— Почему это «эх, я»?!
— Вот приедешь в Белогорск — узнаешь!..
И мы покатили обратно… Путь туда, то есть к станции, казался мне коротким, потому, наверное, что я очень хотел, чтобы он был подлиннее. А дорога обратно, в Белогорск, тянулась очень долго, потому что мне хотелось, чтобы она поскорее кончилась…
Мы доехали до самого своего дома. Я снова притащил мешок в дедушкину комнату, а Саша вошёл вслед за мной и плотно прикрыл дверь, будто не хотел, чтобы нас кто-нибудь услышал.
— Что случилось? — тревожно спросил я, бросив мешок на пол и от волнения присев на него.
— Ничего. Но могло случиться!
— Что?
— Это уж ты рассказывай. Я ведь ещё вчера вечером почувствовал что-то неладное. А сегодня утром, как из окна случайно увидел, что ты на автобусную остановку потащился, так сразу всё понял. Я бы тебя тут же остановил, но неудобно было в одних трусах на улицу выскакивать… А ты уж очень быстро в автобус залез. Ну, я тогда — на мопед и в погоню! Знал, что автобус этот полчаса у станции проторчит… А если бы он не проторчал? Позорище было бы на всю область!
— Какое позорище?
— Да ты дурачок, что ли? Не понимаешь?
— Нет, не понимаю…
— Не прикидывайся! Зачем тебя в Песчанск понесло?
Тут уж незачем было скрывать от Саши мой план. И я стал выкладывать всё, как было:
— У меня идея родилась! Там, понимаешь, в Песчанске, на каждом шагу таблички висят: «Борись за чистоту!» Я уж тебе рассказывал… И они борются! Я как это всё увидел, так сразу понял: по чистоте нам с ними не тягаться! И вот решил помочь Белогорску…
— Как? — пристально глядя на меня, спросил Саша.
— Я решил, что очень уж у этого Песчанска внешний вид хороший. Даже, можно сказать, образцовый. Ну, и захотел немного… Ну, в общем, хотел сегодня по улицам Песчанска побродить и кое-где… на самых таких видных его местах пораскидать… Баночки всякие, скляночки, обрывки газет…
Ещё вчера вечером, сгоряча, наверное, эта идея показалась мне замечательной, просто великолепной, а сейчас я еле-еле выдавливал из себя слова. Мне как-то стыдно и очень трудно было об этом рассказывать…
— Ну и тип же ты! — тихо, но как-то очень внятно проговорил Саша. — Ты думаешь, ты бы Песчанску этой самой грязи подбросил?
— Ну конечно… — неуверенно промямлил я.
— Нет уж, ошибаешься! Ты бы нас, белогорцев, грязью забросал. Ведь это же такой позор был бы!
— А я бы не сознался. Ну, если бы меня поймали… Ни за что бы и слова не вымолвил! Я всё продумал. Я бы собой пожертвовал…
— Нами бы ты пожертвовал, а не собой. Честью нашей! Понятно? Ведь это такая была бы подлость… А ну-ка, давай сюда красную повязку! Не дорос ты ещё до неё…
— Я не дорос?!
— Давай, давай! Без разговоров!..
Трясущимися руками полез я в карман за повязкой, которую спрятал туда ещё в автобусе. Я долго её доставал и долго протягивал Саше…
А он взял её, мою красную повязку со словом «ЧОК» посредине, и засунул себе в брюки. Даже не свернул как следует… Я думал, что Саша тут же уйдёт из комнаты, но он не уходил и ничего мне больше не говорил. Так вот молча стоял и смотрел в окно, точно увидел там что-то очень интересное. И я так же внимательно разглядывал пол у себя под ногами.
Пожалуй, больше всего поразило меня коротенькое, но какое-то очень жёсткое слово «подлость», которое произнёс Саша. Подлость? Я мог совершить подлость?! А как же бы это называлось? «Придумал вечером на пляже какую-то зловредную ерунду, — молча рассуждал я, — а ночью и времени не было подумать… Спал! Хоть бы бессонница какая-нибудь посетила, поворочался бы тогда и мозгами тоже поворочал, а то спал за милую душу со своими подлыми мыслями!»
Саша, как видно, разговаривать со мной не собирался. Он всё молчал… «Пришёл бы кто-нибудь, что ли! — думал я про себя. — Ну, Липучка хотя бы или Веник…»
А пришёл Андрей Никитич.
Он постучал в дверь, как всегда, негромко, будто думал, что в комнате в этот полуденный час кто-нибудь может спать.
— Надо бы нам с вами пройтись по городу, всё оглядеть… — прямо с порога предложил он. — Знаете, хорошая хозяйка перед приходом гостей, какой бы у неё ни был образцовый порядок, всё-таки непременно ещё раз всё осмотрит, приберёт, почистит. А у вас что тут случилось?
— Ничего такого особенного. Просто поговорили немного… И всё! — поспешил ответить Саша.
И по его голосу, по его лицу я понял: он очень испугался, как бы я сам не рассказал Андрею Никитичу про историю с мешком и про то, что у меня уже нет больше красной повязки со словом «ЧОК». «Значит, ещё заботится обо мне! Значит, ещё не совсем меня презирает…» — подумал я. И мне было приятно, что Саша всё же не хочет опозорить меня в глазах Андрея Никитича.
А сам Андрей Никитич почувствовал что-то недоброе, но не стал допытываться, в чём дело, а подошёл ко мне и дружески положил мне руку на плечо. Он будто почувствовал, что Саша за что-то наказал меня, и решил прийти мне на помощь, утешить, приободрить:
— Хочу тебе, Шура, дело одно поручить. Вернее, доверить. Очень ответственное!
Я с тревогой взглянул на Сашу: что, если он сейчас возразит, скажет, что я недостоин ответственного дела? Но Саша, зло поглядывая на меня исподлобья, молчал.
— Дедушка твой, — продолжал Андрей Никитич, — решил регулярно, каждый день по вечерам, принимать у себя дома отдыхающих: советы давать, консультации… Пока ведь тут, возле источников, санаториев и домов отдыха не успели понастроить. А людей много приезжает. Надо им помочь… Значит, пока будем выходить из положения своими собственными силами…
— Дедушка Антон и раньше больных принимал, — хмуро сообщил Саша.
— Знаю. Но это было как-то стихийно, от случая к случаю. А теперь будет регулярно, почти каждый вечер… Думаю, и другие врачи откликнутся.
— А при чём здесь Шура? — мрачно поинтересовался Саша. — Он же не врач!
— Не врач, но ведь и раньше помогал дедушке с пациентами обращаться. Ну, а теперь вся организационная работа будет на нём: записывать на приём, следить за порядком, там вот, на крылечке, комнату ожидания можно устроить… И помогать дедушке будет во время приёма: станет у нас медицинской сестрой или, точнее сказать, медицинским братом!
— Жалко, что мы раньше до этого не додумались! — воскликнул я. — А то бы к сегодняшнему дню…
— Ты всё про сегодняшний день. О показухе всякой беспокоишься! — зло прошептал Саша.
И я замолчал. А Андрей Никитич угадал, наверное, что нам с Сашей надо ещё что-то выяснить между собой.
Он вышел на крыльцо, медленно спустился во двор и оттуда немного поторопил нас:
— Надо пройтись по городу!..
Саша быстрыми шагами вплотную подошёл ко мне и всё тем же злющим голосом проговорил:
— Если выполнишь это задание — простим, а если и его завалишь — тогда уж не надейся!..
На что именно я не должен был надеяться, Саша мне так и не объяснил, а только вытащил из кармана и сунул мне в руку мою помятую красную повязку.
— К вам только больным можно? Или и здоровых тоже пускаете?
В окне появилась Липучка. Пузырьки с её носа и щёк уже сошли, и на их месте оказались те же самые маленькие и очень симпатичные коричневые точечки, которые были и в прошлом году. Напрасно, значит, Липучка истязала себя: веснушки не желали сводиться. И с ними ей было гораздо лучше, только Липучка, должно быть, этого не понимала. Я уже давно заметил, что некоторые девчонки, особенно старшеклассницы, и даже некоторые взрослые женщины для того, чтобы быть красивее, просто уродуют себя: причёски какие-то сумасшедшие придумывают, что-то там с бровями делают и с ресницами. И все кругом видят, что они от этого в сто раз хуже становятся, а им самим кажется, что так в сто раз лучше. Одним словом, я был очень доволен, что Липучкины веснушки, все до одной, вернулись на свои прежние места.
Липучкино лицо было в окне, словно какой-нибудь живой портрет в белой раме, а руки у неё были сзади, за спиной, и мне показалось, что она от меня что-то прячет.
Вообще-то говоря, у нас с дедушкой была самая нормальная и даже свежевыкрашенная входная лестница и самая нормальная дверь с двумя ручками, но Липучка, и Кешка-Головастик, и даже Саша полюбили почему-то в последнее время сперва появляться в окне, поторчать-поторчать в нём немного, а потом уж войти в комнату через дверь. Может быть, потому, что появляться в окне как-то неожиданнее, чем в дверях: и стучаться не надо, и не надо ждать, пока тебе разрешат войти в комнату. Хотя, по правде говоря, и в дверь-то, перед тем как войти, тоже стучался один только Веник, да ещё Липучка стукнет один разок и, не дожидаясь разрешения, прямо тут же влетит в комнату. Ну, а остальные врывались так, будто за ними гналась какая-нибудь страшная погоня.
«Теперь уж, простите пожалуйста, без стука к нам не войдёте! — думал я, разглядывая в окне Липучкины веснушки. — В поликлинику без разрешения не врываются! Надо будет и объявление такое повесить: «Без вызова не входить!» И в окне, миленькие мои дружки, без предупреждения появляться не будете: а вдруг дедушка какого-нибудь полураздетого больного выстукивает! Теперь уж мы с дедушкой или, вернее, я сам, как главный помощник врача, как его внук и медицинский брат, наведу порядочек!..»
Мне до того понравилось быть этим самым медицинским братом, я до того хотел своей личной инициативой (не похожей на мои прежние выдумки) заслужить уважение Саши и Андрея Никитича, что даже как-то не особенно радовался победе Белогорска в соревновании с чистоплотным Песчанском. Ведь соревнование-то продолжалось! И я должен был по-настоящему, а не так, как раньше, помочь городу, в котором родилась мама…
— Ой, Шура, какую ты вывеску замечательную сделал: «Приходите к нам лечиться!» — воскликнула Липучка.
Я и правда рисовал эту вывеску целый день. Я изобразил врача в белом халате с бородкой, похожего на дедушку, который, широко и гостеприимно разбросав руки в стороны, казалось, приглашал всех проходящих мимо: «Добро пожаловать!» Веник не был согласен с таким рисунком, — он сказал, что моя вывеска не соответствует «состоянию и настроению страдающего больного человека». Но Андрей Никитич поддержал меня и решительно возразил нашему умному Венику. Он авторитетно заявил, что в смысле болезней у него опыт гораздо больше нашего и что весёлого старичка на вывеске надо оставить, потому что «бодрость и оптимизм — это лучшее лекарство и самый лучший витамин для больного человека».
И вот я повесил на двери это самое объявление: «Приходите к нам лечиться!» Оно выглядело таким весёлым, будто приглашало людей не к врачу, а куда-нибудь на новогоднюю ёлку, да и дедушка в моём изображении напоминал приветливого Деда Мороза. А чуть пониже было написано: «Запись производится с 15 до 16 часов. Приём с 19 до 21 часа ежедневно, кроме воскресенья и четверга».
Это самое «кроме» я дописал по требованию Андрея Никитича, который сказал, что и дедушка тоже ведь должен когда-нибудь отдыхать.
Липучка появилась в окне прямо через каких-нибудь десять минут после того, как я прибил к двери весёлое объявление. По лицу её я сразу догадался, что Липучка готовит мне какой-то сюрприз. Но я и виду не показал, что догадываюсь, что меня хоть немножко, хоть чуть-чуть интересуют её спрятанные за спиной руки. И именно поэтому Липучка не выдержала:
— А я тебе одну вещь принесла…
— Какую? — равнодушно спросил я, хоть мне, конечно, очень хотелось бы заглянуть Липучке за спину.
— Вот! Смотри!.. — Она торжественно подняла над головой что-то белое, тщательно выглаженное и аккуратно свёрнутое — не то простыню, не то наволочку. — Это — халат! — воскликнула Липучка. — Самый настоящий белый халат. Мне его мама насовсем отдала. Для тебя! Мама его носила раньше, когда в пекарне работала…
— В пекарне?
— А какая разница? Важно, чтобы он белым был. И чистым-чистым! Ведь правда? Я его немножко зашила, подлатала кое-где, потому что он порвался в трёх местах. И постирала и погладила… На вот, примерь! Тебе ведь никак нельзя без белого халата…
Я даже не ожидал такого замечательного подарка: теперь меня будет отличать от всех других обыкновенных жителей Белогорска не только красная повязка, но ещё и белый халат! А повязку я буду надевать прямо поверх халата: красное очень красиво выглядит на белом фоне.
Я стал примерять халат, и тут оказалось, что он мне немного широк и длинноват.
— Это ничего! Это ничего, Шура! — стала утешать меня Липучка. — У тебя вид будет солиднее, понимаешь? Я могу его немножко ушить снизу и в боках, но этого не надо делать! Так будет гораздо солиднее!
Я согласился с Липучкой. И с этого дня, утопая в бывшем халате её мамы, начал свою новую работу на общественных началах.
Это было не так просто, как может показаться с первого взгляда. Ну, во-первых, дедушка сказал, чтобы я ни в коем случае не сообщал пока об этой своей новой должности медицинского брата маме, потому что она немедленно решит, что я должен заразиться от дедушкиных пациентов ужасными, неизлечимыми болезнями, — и заберёт меня обратно в Москву. В целях полной безопасности, дедушка запретил мне вступать с пациентами в «непосредственный контакт», то есть запретил пожимать им руки, когда они захотят благодарить меня за оказанную им медицинскую помощь.
Но и этого было мало. Каждый день с 15 до 16 часов и вечером, во время приёма, я, по требованию дедушки, надевал на лицо марлевую повязку, пропитанную каким-то довольно-таки противным дезинфицирующим раствором. Так что моего носа и рта никто из дедушкиных пациентов ни разу не видел, а видели они только мои глаза, которые дедушка разрешил оставить без всякой защиты.
И ещё: всё это было не так легко, потому что я решил не просто записывать отдыхающих на приём, но и составлять на каждого из них регистрационную карточку.
Дедушка меня, конечно, об этом не просил. Но я же прекрасно знал, что в настоящих поликлиниках бывают и регистрационные карточки и истории болезни, и решил, что у нас всё должно быть по-настоящему.
Никаких карточек у меня, конечно, не было, и поэтому я просто разодрал на отдельные листочки несколько тетрадок в линеечку, оставшихся у дедушки после моих прошлогодних летних занятий. Каждый листок и был карточкой, на которой я аккуратно записывал имя, отчество и фамилию больного, год рождения, профессию и разные прочие сведения.
Как-то однажды, когда записывалась на приём солидная пожилая женщина, сообщавшая о себе все сведения так, будто не дедушка, а я сам должен был лечить её от очень неприятной болезни, которая называлась нервной экземой, мне вдруг пришло в голову спросить:
— А чем вы болели в детстве?
Это сразу ещё выше подняло мой авторитет в глазах пожилой пациентки, и она стала припоминать болезни, которыми, наверное, в детском возрасте болели вообще все на свете: корь, грипп, коклюш…
— А не было ли у вас воспаления лёгких?
— Нет… кажется, не было, — виноватым голосом ответила женщина.
— А краснухи?
— Тоже… нет.
— И желтухи не было?..
— И желтухи…
Я долго допрашивал бедную женщину, перечисляя все известные мне болезни, и когда наконец в ответ на мой вопрос о «свинке» женщина почему-то радостно воскликнула: «Да, да, это было!» — я ей строго заметил:
— Вот видите! А вы забыли…
Вечером дедушка сказал, что моя личная инициатива убыстряет приём больных, и с тех пор я стал интересоваться прежними болезнями всех дедушкиных пациентов.
Особенно мне нравилось, когда отдыхающие мамы записывали на приём своих отдыхающих детей. Пациенты были моего возраста, но их мамаши, у которых в дни болезни детей всегда бывал какой-то испуганный и несчастный вид, да и сами дети тоже смотрели на меня так, словно я был старше их лет на двадцать, а может быть, и на сорок, и от меня лично зависело, будут ли они ещё хоть раз купаться в реке Белогорке и прохлаждаться (то есть прогреваться) на пляже или же так и проболеют до конца своего отдыха.
— Чем болели в раннем детстве? — спрашивал я у тех, у кого «позднее» детство ещё не прошло. И потом начинал подсказывать: — А дифтерит не забыли? А бронхит? А стрептококковую ангину?..
Чем дольше я помогал дедушке, тем больше всяких болезней было у меня в запасе, и я иногда произносил такие названия, о которых, я уверен, даже наш высококультурный и образованный Веник никогда не слышал и не подозревал.
Теперь уж, конечно, я интересовался и тем, на что больные жалуются, что они ощущают, заранее мерил им температуру, и это всё тоже очень подробно заносил в регистрационные карточки.
Иногда, записывая на приём, я давал больным советы, к которым они очень внимательно и чутко прислушивались, точно разговаривали с самим дедушкой, а не с его медицинским братом.
— Вот видите, как нехорошо, — солидно и неторопливо упрекал я какую-нибудь мамашу. — Ваш сын перегрелся на дневном солнце. Это потому, что он пренебрегает ультрафиолетовыми лучами, которые бывают только по утрам… Вот видите, — упрекал я другую, — как это всё скверно получилось: ваша дочь объелась красной смородиной. Да ещё и зёрнышки не выплёвывала. Мы, наверно, выпишем ей вечером касторку или что-нибудь вроде этого…
Вообще с самими несовершеннолетними пациентами я никогда не разговаривал, а обращался только к их родителям. И всегда говорил от нашего с дедушкой общего имени: «Мы вам пропишем… Мы вам посоветуем. Мы вам поможем…»
На крыльце и во дворике я, как посоветовал Андрей Никитич, устроил комнату ожидания. На садовом столике были разложены журналы, газеты и книги из Липучкиной общественной библиотеки. Тут были и самодельные дедушкины шахматы, в которые всегда сражались ожидающие пациенты.
Время от времени я появлялся на крыльце, под строгим объявлением «Без вызова не входить!», и сквозь свою белую продезинфицированную марлю торжественно произносил:
— Следующий!..
Почти каждый день к нам наведывался Андрей Никитич. И всегда он приводил с собой Сашу: то заходил за ним домой, то притаскивал его с реки, то даже отрывал командира нашей «пятёрки» от каких-нибудь важных общественных дел. Конечно, Саша и сам тоже интересовался нашей домашней поликлиникой, тем более что прямо из его окна можно было с утра до вечера наблюдать весёлую вывеску — «Приходите к нам лечиться!». Но он, когда был один, разговаривал обо всяких наших медицинских делах только с дедушкой, а меня будто и не замечал.
И мне казалось, что Андрей Никитич нарочно приводит его в нашу поликлинику в самый разгар работы (когда я вёл запись или когда был приём), чтобы молча сказать: «Посмотри, как Шура старается! И сколько он проявляет замечательной личной инициативы и самостоятельности! Значит, он не только мешки с мусором умеет возить в город Песчанск, а и ещё кое-что…» Хотя, впрочем, о мешке, сшитом из старых дедушкиных портьер, Андрей Никитич, конечно, сказать не мог, потому что ничего о нём не знал.
Вместе с Андреем Никитичем часто приходили и Липучка, и Веник, и Кешка-Головастик. Да и тётя Кланя как-то именно в это время оказывалась дома и тоже выходила во двор. Она хоть и была старожилкой Белогорска и ко всем приезжим относилась с некоторым подозрением, но про Андрея Никитича всегда говорила: «Он в нашем городе как родной… Низкий поклон ему: много добра с собой принёс!»
Тётя Кланя, как и Липучка, очень хотела помогать мне и всё время предлагала свои услуги. А Андрей Никитич возражал:
— Не надо помогать: у них с дедушкой всё крепко, по-мужски получается! Пусть вдвоём и орудуют!..
Андрей Никитич хотел, наверное, чтобы я один, безо всякой посторонней помощи, справился со своим ответственным заданием, потому что он чувствовал, что командир «пятёрки» мной недоволен. А я чувствовал, что он всё это чувствует… И в душе был ему за это очень-очень благодарен, хотя ничего такого вслух не высказывал.
— Пусть получше споётся этот наш семейный медицинский дуэт: внук и дедушка! — шутил Андрей Никитич. — Они обойдутся без нашего вмешательства, я уверен… Так что не будем вторгаться!
— Ой, как жалко! — восклицала Липучка. — Я ведь мечтаю стать врачом. А пока что медицинской сестрой… Или даже нянечкой.
— А мне говорила, что библиотекарем, — всерьёз удивлялся Веник.
— И библиотекарем тоже! Ой, я о многом мечтаю!..
Веник хвалил меня и говорил, что я тружусь «на самом благородном участке». И Кеша-Головастик говорил, что это даже благороднее, чем спасать утопающих, потому что утопать в Белогорке по-прежнему никто не собирается, а болеет (хотя бы по одному разу!) каждый человек на свете.
И только один Саша помалкивал. Он как будто вовсе и не замечал ни моей личной инициативы, которую я проявлял буквально на каждом шагу, ни моей самостоятельности, ни даже белого халата, который, кажется, и в самом деле придавал мне солидность, потому что, когда я его снимал, никто уже с таким уважением ко мне не обращался и так внимательно не выслушивал моих советов и наставлений.
Но однажды утром, когда мы оба плескались у рукомойника, по-прежнему висевшего на ржавом железном обруче, которым была подпоясана молоденькая берёзка, Саша сказал:
— Надо бы нам шпица Бергена искупать. Раньше, когда будка его на берегу стояла, он почище нас с тобой был: полдня плавал, А теперь ты его на реку водить будешь!
— Я?..
— Ну да, заодно уж: как сам туда побежишь, так и его захватишь. Пусть к тебе привыкает! Он ведь теперь в полное твоё распоряжение поступит.
— В моё распоряжение?!
— А чего удивляешься? Ничего нет странного: он тебе по работе нужнее, чем нам. Может, дедушке что-нибудь срочное сообщить придётся! Берген уже старый: на Хвостик ему бегать трудно. А больница дедушкина от вашей домашней поликлиники совсем близко. И дорогу он хорошо знает… Мы его всю весну тренировали!
Нет, Саша, значит, понимал всю важность и ответственность моего дела, если решил доверить мне единственного четвероногого друга человека, которым располагала наша боевая «пятёрка».
— Без дела его не гоняй! Он уже слабый… — предупредил меня Саша. — А только в экстренных случаях используй!
И я сперва всё горевал, что мне не представлялось таких экстренных случаев. Но лучше бы их никогда и не было…
Случилось это в четверг… Как раз тогда, когда у дедушки не было приёма. Но он всё равно не отдыхал: он в этот день умудрился вести какой-то кружок по повышению квалификации медицинских сестёр, который и мне тоже рекомендовал посещать. Но я не всегда посещал этот кружок, потому что в свободные вечера вся «пятёрка», по Сашиной инициативе, стала совершать прогулки по воде на нашем знаменитом плоту. Это было очень приятно: мы катались, а Веник пересказывал нам разные интересные книги, которые мы ещё не читали. И Кешка-Головастик тоже пересказывал, только мне иногда казалось, что он сам придумывает это «содержание» на ходу и что таких книг, о которых он рассказывал, ни в одной библиотеке на белом свете не существует.
И в тот вечер я тоже собирался бежать на реку, к ребятам… Но в дверь как-то странно постучали: слабо, еле слышно. Я открыл — и увидел на крыльце Андрея Никитича. Он с трудом держался за перила крыльца, и лицо у него было такое же, как в те две ночи, в поезде и за рекой, когда я впервые узнал, что он так тяжело болен. Андрей Никитич, как и тогда, достал из пузырька, который всегда носил с собой, белый, словно сахарный, кружочек, положил его под язык и тяжело задышал, будто ему не хватало свежего воздуха, которым была так богата наша река, и наша берёзовая роща, и весь наш Белогорск…
— Андрей Никитич, что с вами? — испуганно спросил я.
Он, как и тогда, в поезде, захотел через силу улыбнуться. Но улыбки на этот раз не получилось, а какое-то страдание исказило его посеревшее лицо, с которого будто сразу исчез летний бронзовый загар.
Мне стало очень страшно. Я боялся притронуться к Андрею Никитичу. А он положил мне руку на плечо, но это была какая-то совсем другая, незнакомая рука — не та, которая легко и дружески ложилась ко мне на плечо. Рука была тяжёлая и беспомощная. Она, казалось, искала у меня защиты и спасения. И я, напрягая все свои силы, потащил Андрея Никитича в комнату…
Я не мог позвать на помощь ни Сашу, ни тётю Кланю, потому что их не было дома. И только шпиц Берген отсыпался на своём очередном дежурстве во дворе.
— Не волнуйся, Шура, — проговорил Андрей Никитич, когда я уложил его на дедушкину кровать.
Каждое слово давалось ему с большим трудом, и меня даже рассердило, что он тратит свои силы на такие ненужные просьбы: какая, в конце концов, разница — буду или не буду я волноваться!
— Сходи за дедушкой, — тихо попросил он.
— Нет, я не могу вас оставить… Я сейчас Бергена пошлю!
— Кого?..
Я не стал объяснять ему, кто вместо меня побежит в больницу за дедушкой: не всё ли было равно?
Помчался туда со всех ног отдохнувший и выспавшийся шпиц Берген. Он так радостно крутился и вертелся на одном месте, пока я засовывал ему под ошейник свою короткую записку, что я даже подумал: «Нет, это неверно, что собаки всегда чувствуют настроение своего хозяина и радуются с ним вместе, и вместе грустят. Иногда, может быть, и чувствуют, но не всегда…»
Дедушка пришёл очень быстро. Его палка напряжённо и гулко застучала по ступенькам крыльца, и я сразу почувствовал, что дедушка волнуется. Когда он не волновался, его палка легко касалась ступеней. Дедушка даже забыл о том, что я уже почти целый месяц был его главным помощником и медицинским братом, — выгнал меня из комнаты и стал один осматривать Андрея Никитича. А я шагал по крыльцу — от одних перил до других — и думал о том, что нет такой вещи на свете, которой я не сделал бы, чтоб только выздоровел Андрей Никитич. Пусть бы дедушка поручил мне самое сложное дело, самое невыполнимое на свете задание…
Но он поручил мне самое простое: сбегать на почту и дать телеграмму дяде Симе.
— Один я не справлюсь, — словно сам себе, не замечая меня, шептал дедушка, выйдя из комнаты на крыльцо. — Это уже второй! Второй инфаркт… Второй звонок… Я не специалист в этой области… Так-с… Что же делать?
Я впервые видел дедушку растерянным и даже немножко беспомощным. В руках у него был листок бумаги такого же размера, как мои регистрационные карточки. Я подумал сначала, что это рецепт, что нужно срочно бежать в аптеку.
— Дайте, дедушка! Я — мигом…
Тут только он вспомнил обо мне, сразу как-то взбодрился и сказал:
— Сейчас же дай телеграмму — Симе, в Москву. Тут всё написано. Пусть приезжает. Побыстрее!..
Последняя фраза в телеграмме такой именно и была: «Приезжай побыстрее!» Почти то же самое, что мне совсем недавно писал Саша. Но на самом деле всё было другое… И от того, как скоро соберётся в дорогу дядя Сима, зависело очень многое.
Я побежал на почту…
Ещё недавно то, что происходило в нашей домашней поликлинике, казалось мне иногда всего лишь забавной игрой. Но сейчас от игры ничего не осталось. Всё сейчас изменилось… Я понял, что и от меня тоже немножко зависит жизнь человека, которого я очень полюбил (только сейчас я по-настоящему понял это). Если бы всё тут зависело именно от меня, только от меня, Андрей Никитич стал бы самым крепким, самым здоровым человеком на земле. Но от меня, к сожалению, зависело очень немногое… Я понимал это.
За стеклянной перегородкой сидела та самая телеграфистка, у которой на кончике носа умещались сразу две пары очков и которая хорошо знала мою маму в детстве. Телеграфистка, как и раньше, читая телеграммы, глядела поверх очков, и, как и прежде, мне было непонятно, зачем же она обременяет свой нос.
Подчеркнув в телеграмме каждое слово, она повернулась ко мне и, видно не узнав меня, не поздоровалась, а коротко сообщила, сколько мне нужно платить. И тут только я вспомнил, что у меня нет ни одной копейки…
Сказать об этом просто так было неудобно, и я стал выворачивать все свои карманы, словно деньги у меня были, но куда-то запропастились. Сердитая телеграфистка терпеливо ждала.
— У меня… нет денег, — еле слышно сознался я наконец. — Забыл дома…
— Забыл? — спросила она так, словно в этом не было ничего особенного, словно большинство людей, отправляющих телеграммы, всегда забывают деньги.
Потом вновь прочла текст дедушкиной телеграммы, которая была подписана очень коротко и странно: «Твой Петя» (ведь дедушку-то моего звали Петром Алексеевичем, а для дяди Симы он, должно быть, с детских лет и навсегда остался просто Петей).
— Значит, нет у тебя денег? — тихо, не желая позорить меня перед мужчиной, ставшим за мной в очередь, ещё раз переспросила телеграфистка. — Ну да ладно… Завтра занесёшь. Я её сейчас же отправлю. Не волнуйся.
И тут я, набравшись смелости, тихо попросил:
— Допишите, пожалуйста, ещё два слова: «Приезжай немедленно!»
— Но тут ведь уже написано: «Приезжай побыстрее»…
— Побыстрее — это может быть и завтра, и послезавтра. А надо — сразу, немедленно!
— Зачем же дописывать? Я просто зачеркну слово «побыстрее» и напишу «немедленно»! Ты согласен?
— Согласен!..
Я никогда не думал, что неторопливый и рассудительный, одним словом, глубоко интеллигентный дядя Сима может так быстро собраться в дорогу. Уже через день он был в Белогорске…
Встречать его на вокзал поехала тётя Кланя. И дедушка тихонько попросил, чтобы никто из нас с ней не ездил. Оказывается, дядя Сима и тётя Кланя знали друг друга чуть ли не со дня рождения, дядя Сима даже был влюблён в Сашину бабушку «светлой юношеской любовью» (так мне сказал дедушка), он посвящал ей стихи, когда был всего года на два или на три старше меня. И дедушка не хотел, чтобы мы мешали их первой встрече после стольких лет разлуки.
Мы и не стали мешать. Но вообще-то я был очень удивлён этой «светлой юношеской любовью», потому что дядя Сима, такой обходительный, осторожный в каждом своём слове (не обидеть бы человека!), был очень уж не похож на суровую, прямую и даже чуть-чуть грубоватую тётю Кланю. Однако в их давно прошедшей «юношеской любви» можно было ничуть не сомневаться, потому что, отправляясь на вокзал, тётя Кланя сделала себе такую причёску, какой Саша не видел у неё ни разу за все тринадцать лет своей жизни, и надела такое платье, которого он тоже никогда не видел.
И дедушка мой очень волновался. Он при каждом автомобильном шуме выскакивал из комнаты на крыльцо. Это было напрасно, потому что шум автобусов, приходящих со станции, у нас в комнате не был слышен.
И всё же он не упустил торжественной минуты появления своего старинного друга у нас во дворе, несмотря на то что дядя Сима появился тихо, глубоко интеллигентно, без всякого шума. Но дедушка услышал или, вернее, почувствовал… Он не вышел, а прямо-таки выскочил на крыльцо, взмахнул руками, как никогда ещё раньше при мне не махал, и старые друзья несколько раз поцеловались. А потом стали, к моему необычайному удивлению, называть друг друга просто Симой и Петей. То есть я уже из телеграммы знал, что они так друг друга называют, но ведь одно дело прочитать, а другое — услышать своими собственными ушами.
Чтобы поразить дядю Симу, я с утра натянул на себя белый халат, подаренный Липучкой, нацепил на руку красную повязку и даже закрыл нос и рот продезинфицированной марлей, хотя в этом не было абсолютно никакой необходимости. А дядя Сима в первый момент даже ничуть не удивился. Он, кажется, вообще не обратил на меня внимания, а оглядывал только дедушку да наш дворик, да ещё без конца повторял, что хочет скатиться (он так и сказал — «скатиться») вниз по холму на берег и всласть искупаться в Белогорке. То, что дядя Сима может скатываться вниз по холму и купаться всласть, было для меня большой неожиданностью. Но дедушка нисколько этому не поразился — значит, оба они, а может, ещё и вместе с Клавдией Архиповной, так раньше и делали: скатывались и всласть купались.
Дядя Сима и дедушка ещё несколько минут никак не могли прийти в себя: они похлопывали и даже поглаживали друг друга, будто не верили, что их долгожданная встреча состоялась, что они снова стоят рядом, разговаривают, видят друг друга. И глаза у обоих были помолодевшие, а дедушка даже два раза протирал платком своё чеховское пенсне. И тогда я подумал, что это очень здорово — дружить с самых своих детских лет и на всю жизнь! Я подумал и о том, что, может быть, вот так же, на всю жизнь, подружусь с Сашей, что мы тоже будем часто переписываться, а когда-нибудь встретимся и будем вот так же похлопывать и нежно поглаживать друг друга, не находя от волнения, с чего начать разговор.
Так будет когда-нибудь у нас с Сашей… А у дедушки с дядей Симой разговор сейчас мог быть только один: об Андрее Никитиче. И, когда минут через пять или десять старые друзья пришли наконец в себя, они об этом и заговорили. А потом пошли в комнату и там вместе очень долго осматривали Андрея Никитича. После уж я узнал, что это называлось не просто осмотром, а консилиумом. Я тайком видел сквозь окно, как дедушка показывал дяде Симе все анализы и длинную ленту, по которой можно было судить о работе сердца.
Потом они вышли из комнаты во двор и присели возле садового столика, на котором не было уже ни книг, ни газет, ни журналов, ни самодельных дедушкиных шахмат (приём больных в нашей домашней поликлинике был временно прекращён).
Они долго совещались, а я стоял в стороне в своём белом халате и с марлей, мешавшей мне нормально дышать. Дедушка несколько раз указывал дяде Симе на меня, и я в этот момент весь вытягивался и поправлял красную повязку на белом рукаве, думая, что меня вот-вот позовут на помощь. Но позвали меня ещё не скоро, когда всё уже обговорили и обо всём переспорили.
Я подошёл к садовому столику и тут заметил, что дядя Сима после возвращения из комнаты от Андрея Никитича стал каким-то совсем другим. И даже не очень похожим на глубоко интеллигентного человека: он был суров, говорил резко, будто приказания отдавал, и, кажется, совершенно не интересовался тем, что другие, то есть в данном случае я, ему ответят. Он и не ждал никаких ответов… Куда девался его медленный, размеренный тон, его подчёркнутая, даже немного утомительная внимательность к каждому слову своего собеседника. И от того старинного дедушкиного друга, который стоял на крыльце всего час назад, тоже ничего не осталось: он уже не собирался скатываться к реке и купаться в Белогорке, и по сторонам не оглядывался, и не смотрел на всё вокруг, как смотрят на любимого человека после долгой разлуки.
Дедушка мой тоже менялся, когда происходило что-нибудь серьёзное. Вот, например, тогда ночью, когда мы везли его на плоту. Но дядю Симу я не узнавал совсем…
И поэтому я с ужасом подумал, что Андрею Никитичу, должно быть, сейчас так плохо, как не было ещё никогда: ведь это его болезнь, его состояние так изменили вдруг старинного дедушкиного товарища, сделали его совсем другим человеком.
— Марлю вы можете снять, — сказал дядя Сима. (И я стянул с носа свою продезинфицированную повязку.) Он продолжал называть меня на «вы» — и это, пожалуй, было единственным, что осталось от прежнего дедушкиного друга. — Пускать к нему никого нельзя. Лежать надо без движений. Как вы его тащили от крыльца до кровати?
— Осторожно, — ответил я.
— Это, быть может, было роковое передвижение…
— Но ведь он стоял на крыльце, надо же было…
— Да, я понимаю. И всё-таки… Ухаживать будут трое: дедушка, я и вы. Поскольку, как я узнал, у вас уже есть опыт. Ну и, разумеется, медсестры из больницы.
Тут я набрался храбрости и тихо возразил новому, совершенно незнакомому мне дяде Симе:
— Он так не сможет… Он захочет знать, что делается в городе. И вообще обо всём! Он не сможет…
— Да, он не сможет, — поддержал меня дедушка.
— Что ж, не следует отключать его от того, что будет доставлять ему радость. Не волнения, не заботы, а одну только радость… Это ясно?
— Ясно…
— Кстати, и Клаша ведь может немного помогать, — обернувшись к дедушке, сказал дядя Сима.
Голос его при этом на миг дрогнул, стал мягким, прежним, и я внезапно представил себе дядю Симу сочиняющим стихи для той, кого он только что нежно назвал Клашей. Значит, Сашину бабушку все величали по-разному: посторонние люди — Клавдией Архиповной, я и моя мама — тётей Кланей, а вот дядя Сима, пожалуй, нежнее всех — Клашей…
Смягчившись немного, дядя Сима рассказал нам о том, что телеграмма застала его дома просто чудом: он собирался вот-вот уезжать в отпуск на Чёрное море. Значит, мы оба — и дядя Сима и я — пожертвовали в этом году ради Белогорска морем, и южным солнцем, и кипарисами… И я, стоя возле садового столика в своём белом халате, впервые ясно почувствовал, что это очень приятно — пожертвовать чем-то значительным и знать, что твоя жертва принесла пользу людям. Пусть даже не очень большую пользу, но принесла…
С этого дня я стал для Андрея Никитича «главным источником оптимизма», как выразился дядя Сима. Я пересказывал ему всё хорошее, о чём сообщали мне во дворе его многочисленные друзья. А приходили они без конца… И я сам узнавал из их сообщений очень много нового.
Раньше, например, я думал, что мы, пионеры, чуть ли не самые главные борцы за город высокой культуры. И я очень гордился этим. Но, к сожалению, было немножко не так… Оказалось, что взрослые делают гораздо больше нас, а мы им вроде бы только помогаем.
Меня, например, просили сообщить, что «многие врачи-энтузиасты в городе поддержали ценный почин» и что горсовет собирается отвести специальное помещение для приёма и консультаций отдыхающих на общественных началах. Я даже подумал, честно говоря, что в городе может просто не хватить пациентов для всех врачей-энтузиастов, которые так горячо поддержали почин моего дедушки. Рабочие с ремзавода просили передать, что они твердо решили своими собственными силами, работая на воскресниках, построить ещё один клуб с читальней и комнатой для игр. А дедушкины сослуживцы из городской больницы сообщили о том, что они репетируют оперу в четырёх актах с прологом и покажут её на смотре художественной самодеятельности.
— И многие у вас поют? — недоверчиво спросил я.
— Многие. Твой дедушка, например.
— Мой дедушка?!
Я знал, что он собирает марки, выжигает и выпиливает по дереву, обтирается по утрам холодной водой, но что он ещё тайком от меня поёт — этого я даже не подозревал.
— И вы сами будете петь целую оперу? Которая в Большом театре идёт?
— А чего ты удивляешься? Не всю оперу, конечно, но отрывки исполним… Так и передай Андрею Никитичу… Когда ему легче станет, мы здесь, во дворе, или прямо в комнате устроим для него генеральную репетицию!
Но Андрею Никитичу не становилось легче. Он внимательно выслушивал меня, но я чувствовал, что слушать ему тяжело, а отвечать всё труднее и труднее…
И я рассказывал только о самом главном. И ещё обо всём, что придумывала наша «пятёрка».
Да, конечно, взрослые делали гораздо больше, чем мы, но Андрей Никитич почему-то особенно хотел услышать именно о наших, пионерских делах. И я ему подробно рассказывал о том, как Веник стал приучать ребят к классической литературе, читая им вслух в библиотеке «Записки охотника»; и о том, что у Кешки-Головастика родилась ещё одна неплохая мыслишка: подружиться с ребятами из Песчанска и ездить друг к другу в гости — с концертами самодеятельности, с выставками стенгазет и просто так — без всяких концертов и выставок. Саша и Кешка уже ездили туда на переговоры, которые прошли, как пишут в газетах, «в дружеской, сердечной обстановке».
Андрей Никитич до того любил обо всём этом слушать, что дядя Сима даже разрешил нашей «пятёрке» ежедневно навещать его. Родителей Кешки — брата Андрея Никитича и его жену — самых, так сказать, ближайших родственников, пускали в нашу домашнюю поликлинику, которая стала теперь домашней больницей, всего два раза в неделю, а нашу пионерскую «пятёрку» — каждый день. Правда, ненадолго, но пускали…
За порядком и дисциплиной следил я сам. Ребята входили в комнату по моей команде, а как только я замечал, что Андрей Никитич начинает уставать, так сразу же распоряжался, чтобы все потихоньку уходили. И меня слушались. Мне подчинялись тут же, сразу, ещё беспрекословнее, чем Саше, хоть командиром «пятёрки» был он, а не я.
Из всех частей суток для меня раньше быстрей всего пролетала ночь, потому что я беспробудно спал и даже снов почти никогда не видел. А теперь я узнал, что ночи — очень длинные, почти бесконечные, и очень мучительные, если не можешь уснуть. Мы с дедушкой теперь укладывались на полу, а дядя Сима — на моей раскладушке, головой к окну. Готовиться к ночи дедушка и дядя Сима начинали ещё днём: они применяли всё, что только возможно, чтобы Андрей Никитич пораньше и поспокойнее засыпал. Но болезнь не пускала к нему отдых и сон… И ночам, казалось, не было конца.
Мы по очереди дежурили у его постели. Он уговаривал нас не дежурить, притворялся даже, что спит, но мы по дыханию его определяли: нет, не приходит покой.
Однажды ночью я спросил его:
— Может быть, написать письмо? Вашим родным. Помните, я ведь уже писал однажды, прошлым летом…
— Сестре и её сыну? Незачем. Если бы они могли помочь… А так, без толку, зачем же волновать?
И, почувствовав, что я хочу ещё о чём-то спросить его, но не решаюсь, он добавил:
— А других родственников у меня нет. Жена и сын при бомбёжке погибли. Три тяжёлых ранения было у меня на войне. А то было четвёртым… самым тяжёлым. Кажется, неизлечимым…
А ещё через несколько дней, вечером, дядя Сима молча, знаками вызвал меня на крыльцо и тихо, перейдя вдруг со мной на «ты», сказал:
— Устал ты, наверно: каждую ночь на полу… Может быть, сегодня переночуешь у Саши?
Я понял, что дело совсем не в моей усталости, и, с трудом произнося каждое слово, спросил:
— Что?.. Андрею Никитичу очень плохо?
— Да, плохо.
— Совсем плохо?
— Совсем…
Андрей Никитич прожил в Белогорске недолго… Но дело ведь не в том, сколько прожить, а главное — как: в городе его знали все.
Он хотел, чтобы в городе людям жилось радостно и солнечно. Чтобы им хотелось в этом городе жить… И ещё — чтобы мы с Сашей помирились, никогда больше не ссорились.
И после того как его не стало, мы с Сашей все дни почти что не разлучались. Мы забирались на самую верхушку зелёного холма, откуда был виден весь городок. Солнце светило ясно и горячо, и опять ни одна тучка не наползала на него, и Белогорка петляла меж берегов так же весело и беззаботно, как прежде. Его уже не было, а кругом ничего не изменилось, и я удивлялся этому. Хотя так, наверное, и должно быть в природе…
Мы с Сашей тихо мечтали о том, чтобы город наш и в самом деле стал «фабрикой здоровья», чтобы люди никогда не мучились, не болели, не погибали от бомбёжек и вообще почти никогда не умирали…
Мы верили, что городок станет когда-нибудь таким, каким хотел увидеть его Андрей Никитич. И даже ещё лучше…
1957 г.